Последнее лето Егора Владленовича (2)

.

5

Он всегда находил рижский бальзам редкостной гадостью, и дешёвый кофе, пусть и на углях, не сильно менял дело, но сорокапятиградусная жижа уже заливала речную долину, уже растекалась над лесом вместе с закатом. В наступавших алкогольных сумерках молодые лица вокруг становились всё прекрасней и чище; самовар выглядел всё антикварней. Сказанные слова набирали полузабытый вес. Именно так, безошибочно и чудесно, алкоголь и должен был действовать в некогда усвоенной теории. Теорию опровергали десятилетия практики, но здесь, как и во многом другом, Егор Владленович не признавал статистических доказательств. Одно попадание в яблочко отменяло тысячу промахов. Чашка волшебного рижского дёгтя искупала декалитры вина, тщетно выпитые на улице Некрасова.

Он встал и сказал, что вернётся. Проверит, сколько там набежало ёмкостей, и обязательно вернётся.

Дочь Вера сидела в сенях и смотрела, как набирается восьмое ведро. Из дома доносилась популярная музыка без низких частот.

— Вернулся? А я вот радио сижу слушаю. По проводам, как в детстве… — Она задумчиво поправила шланг. — Ещё вон тот тазик наполним, и можно, в принципе, выключать. Ну что, с соседями познакомился? Хорошие ребята.

— Данька спит уже? — Егор Владленович вылез из правого болотника. — Очень хорошие ребята. — Вылез из левого. — Пойду ещё познакомлюсь немного.

— Спит он, как же… Мультики смотрит в наушниках. Ты только на жидкость для знакомства не налегай сильно, — прочитала отцовские мысли дочь Вера. — Не заметишь на свежем воздухе, как перестараешься.

Егор Владленович надел ботинки.

— А нечего было компьютер брать с собой. — Он открыл картонную коробку с грузинской вязью. Выудил три угловые бутылки. Обиженно вздохнул. — Не изволь беспокоиться. Всё будет хорошо.

Но чуда не случилось. Наутро многое стало плохо. Тошно, муторно, потно. Неловко Вере в глаза смотреть. И что, спрашивается? Стоило оно того?

Да стоило, конечно. К двум часам ночи, когда иссякло «Киндзмараули» и начал заплетаться язык, Егор Владленович был по уши влюблён во всех троих соседей.

Он полюбил Дениса за пересчёт выхухолей и полярные дни в обществе белощёких казарок. На выхухолей деньги давал Европейский Союз, на казарок – немецкий «Комитет защиты птиц», и от этого Егору Владленовичу хотелось бить кулаком по столу. Зато ребята – ребята наши, успокаивал он себя; таких ни на какие гранты не купишь. А когда стемнело и в беседке зажгли свечи, кто-то обронил, что Денис пишет не только про тундровые биоценозы и успех гнездования.

— Про книжки ещё пишу иногда, — согласился Денис. — Я их читать люблю…

— Он рецензии пишет, — расшифровал Митя. — Для пяти сайтов сразу. С Колгуева даже шлёт, через спутник. Под видом писем родителям. А книжки он не любит – он ими просто питается. По гигабайту в месяц заглатывает из читалки своей.

— «Рецензии»! — передразнила Саша, раскрасневшаяся от вина. — Поэмы в прозе, а не рецензии! У меня одна в рамке висит дома – на минаевский роман, какой-то из. Я вступление вообще наизусть помню. Хотите послушать?

— С удовольствием! — искренне сказал Егор Владленович.

— Сашка, неееет! — Денис закрыл голову руками. — Я тебе никогда не прощу!

Саша отодвинула чашку с вином и забралась на скамью. Под потолком беседки, вдалеке от свечей, её лицо эффектно потемнело.

— «Достали!» —  Она поднесла к груди сжатые кулаки. — «Достал ненаглядный цинизм. Достали одноразовые, копеечные, высосанные из холёного манагерского пальца откровения. Достали книжные пузыри, воняющие хлоркой.
Повторяю для глухих: затрахала гламурная хата с краю. Заколебал прыщавый пофигизм под брезгливыми харями.
Эти дряблые, сопливые, трусливые потуги изобразить скорбное парение над битвой – заебали. Заебали глубоко и бесповоротно.
Не верю. Не сочувствую. Заебали нули. Пустые, мокрые места. Вакуумные флуктуации на постном масле.
Хочу людей с принципами. С идеалами, которые обрекают на действие.
Хочу людей с плодотворными сомнениями. С такими сомнениями, которые пихают контрольные палки в колёса. А не откручивают колёса к чёртовой бабушке.
И не говорите мне, что нет больше таких людей! Не говорите, что вывелись. Что выстлали своими идеалами сибирский тракт в известном направлении.
Да если и нет таких! Да плевать я хотел. Всё равно о них надо писать. Иначе зачем вы вообще, писаки? Я ВАС спрашиваю: за-чем?»

— Никогда не прощу… — простонал Денис из темноты за пределами беседки.

— Браво! — Егор Владленович захлопал в ладоши, едва сдерживая слёзы. О, волшебная сила контекста. Такого добра на семинарах тоже хватало, но не из-под пера нескладного орнитолога. Не из обветренных уст белокурой спасительницы гусей. — Денис, возвращайтесь! Разрешите пожать вам руку.

Митю он полюбил бы уже за одно сочетание мышц, пискульки и диссертации. Однако была ещё половина России и треть СНГ, которые Митя объездил к двадцать восьмому дню рождения. Дню, который был не за горами. Только праздновать его Митя не собирался. Начиная с тринадцати лет, он вообще не отметил ни одного дня рождения. Он родился первого сентября, без четверти пять утра.

— Яаааа… в двенадцать лет книжку прочитал, итальянского историка одного… — начал оправдываться Митя, когда Денис разболтал эту информацию. — «Второе мировое безумие» называлась книжка. Она на меня такое сильное… У меня прадеда-поляка в самый первый день войны убили. Первого сентября. C белорусской стороны – там половина родни погибла во время оккупации. Вологодского прадеда в сорок пятом убили. Двадцать третьего апреля, в пригороде Берлина…

Митя поклялся никогда не праздновать своё появление на свет. Пока был подростком, отказывался даже от подарков. Делал выговоры родственникам. Заодно прогуливал  торжественную линейку в школе. В университете смягчился. Стал принимать подарки от родных. Бросил воспитывать знакомых, которые не знали про клятву. Но организованно веселиться в этот день отказывался до сих пор.

— Детская клятва священна, — широко улыбнулся Егор Владленович.

Митя смущённо кивнул.

— Что-то вроде того. Да я и привык уже…

— Главное, мы привыкли, — сказала Саша. — У всех свои тараканы. Надо радоваться, если тараканы благородные. Благородных надо беречь.

Она шинковала новую порцию копчёного сыра. Говорила, не отрывая глаз от ножа.

Твои тараканы, подумал Егор Владленович, тоже одно загляденье. Какой нормальный человек будет заучивать пламенные рецензии на дрянные романы? И ладно если б одни рецензии – те хоть короткие. Но кто одолеет «две трети физики, всю биологию, весь английский, весь немецкий и семьдесят девять процентов финского»? А ведь именно так описал Митя положение Сашиных дел.

— Семьдесят девять и шесть десятых, — подмигнул Денис. — Мы отслеживаем.

Саша много розовела и отнекивалась, и просила «не обращать внимания на юродивых». Егора Владленовича грела её похвальная скромность. Однако скромничать было поздно.

Ей уже сравнялось тридцать; она была старшей из троих и, в отличие от Мити с Денисом, к пернатым шла огородами. Сначала закончила физфак, с красным дипломом. Пробилась в аспирантуру в Гейдельберге. Через полгода аспирантуры бросила физику, как Пастернак бросил музыку – не найдя в себе ни абсолютного слуха, то есть чутья, ни абсолютной преданности делу.

— Мой научрук, доцент Зайферлинг, выбранил меня, естественно. За юношеский максимализм. Долго стыдил, на «слабо» пытался взять – безрезультатно. Я как упёрлась рогами в грунт, так и ни с места. Он говорит: «На гут, Александра, ви зи волен. Только чем же вы собираетесь в жизни заниматься, если не физикой?» Я хлопаю глазами решительно, а сказать-то и нечего. В лучших традициях потому что: сначала красивый порыв, потом последствия. Хорошо, у него в кабинете фотография висела: стая гагар в водоёме. Плавают себе, перья чистят. На фоне неба. Так и не знаю до сегодняшнего дня, с чего Зайферлинг у себя гагар повесил. Главное, вцепилась я в них, и начинаю ему вешать на уши: «А жизнь я решила посвятить изучению птиц!» Ну и так далее. Я своей фамилией гордилась в детстве. Всё вычитала когда-то. И про космос, и про князей, и гагары кто такие…

Следующие полгода она сидела над книжками по биологии. Объездила автостопом двенадцать немецких вузов. Знакомилась с орнитологами. В конце учебного года, когда ей не продлили аспирантскую стипендию, порвала с физикой официально и переметнулась в Триер, на двухгодичную магистерскую по экологии. Тем же летом первый раз съездила на Белое море. Через год на Баренцево. Диссертацию писала в Хельсинки, у пожилой карельской профессорши, которая была главным экспертом по гагарам –

— … если не в мире, то в Европе точно. Только она, к сожалению, умерла в прошлом году. Через пять дней после моей защиты.

— Это она потому что поняла: гагароведение в надёжных руках, — привычно разъяснил Денис. — И отошла в мир иной с чистой совестью.

Саша продолжала ездить в экспедиции. Писала научные работы. Была координатором «Всемирного фонда дикой природы» на Северо-Западе. Составляла пресс-релизы. Встречалась с людьми в дорогих костюмах. Мытьём и катаньем спасала пискульку.

— Но знаете, что я больше всего люблю делать? Больше всего я люблю сидеть в деревне и не делать ни-че-го! Всю жизнь сюда езжу – родители этот дом сразу купили, как я родилась. Теперь, конечно, не каждое лето получается…

— Иии эээтим леетом не получится, — промурлыкал Денис на манер кота Матроскина. — В ээтом годууу она наааааши диссеррртации до ума доводит.

Он указал на стопку распечаток, убранных со стола на край скамьи.

— Это днём! Днём! — подхватил Митя. — А вы послушайте, что ночью! Ночью ей по-прежнему снится Большой адронный коллайдер. И доцент Зайферлинг. Она просыпается в слезах и убегает на кухню читать «Физикал ревью» при свете керосинки.

— Не ржавеет первая любовь, — очень широко улыбнулся Егор Владленович.

Саша набрала воздуха в лёгкие. Не найдя слов, медленно выдохнула. Поправила волосы.

«И Вы, Брут Маркович?» — говорили её глаза.

И если вы будете смотреть то самое кино, имейте в виду: когда именитый актёр, играющий Егора Владленовича, пойдёт домой по ночной тропинке, блаженно покачиваясь среди черёмухи и сирени, он, по сценарию, будет вспоминать именно этот взгляд. С мыслью о нём он будет бормотать под нос «Пааачему ты мне не встретилась…», атонально и просветлённо, и с этою же мыслью заберётся на печь, сбив с крючка антикварную кочергу и разбудив дочь Веру.

Ну, а как наутро ему было тошно, муторно и потно, как обречённо ненавидел он каждый год из шестидесяти шести прожитых, пока не полегчало во второй половине дня,  – этого вы в кино не увидите. Обещаю.

6

Под вечер он оклемался настолько, что решил искупаться. Спустился к реке по тенистой тропинке. Та, как положено тропинкам, долго виляла по прибрежной роще.

Везде густо пахло листвой и целебными травами.

На берегу, у края каменистого пляжика, сидела пожилая пара с внучкой младшего школьного возраста. Егор Владленович учтиво поздоровался. Встал у покрывала, расстеленного на траве. Ему рассказали про Гатчину, пенсию, заработавшегося сына и невестку, которая осталась без летнего отпуска. Он хотел обстоятельно представиться в ответ, но гатчинская пара и без того знала о нём больше, чем надо.

— А не напроситься ли к вам на контрабанду? — пошутил ухоженный пенсионер с ленинской шевелюрой. Он знал даже про «Киндзмараули».

— Да вы не удивляйтесь. — Его жена охотно смеялась хорошими вставными зубами. В её седую косу была вплетена голубая ленточка, под цвет глаз. Загорелая рука опиралась на последний роман Аксёнова. — Сегодня же вторник, день автолавки. У автолавки хочешь-не хочешь – всё про всех узнаешь.

Егор Владленович вспомнил, как Вера куда-то убегала утром и вернулась с вафлями и двумя буханками хлеба.

— Что ж, не буду пугать ребёнка своей конституцией, — сказал он, раскланиваясь.

Его не интересовали гатчинские пенсионеры, читающие Аксёнова. К тому же, шутки шутками, а раздеться и правда хотелось подальше от кого бы то ни было.

— Да ей уже ничего не страшно, — ответила женщина.

Выше по течению, у изгиба реки, мелькали и плескались ещё какие-то люди. Поэтому Егор Владленович пошёл вниз по течению. Метров сто тропинка бежала прямо по берегу, между осокой и кромкой леса, обозначенной выцветшими сучьями, брёвнами-топляками и бутылками без этикеток. До этой черты, понял Егор Владленович, доходили паводки.

Затем тропинка свернула в лес и закрутилась среди сосен и орешника. Она больше не приближалась к воде, но и не отходила далеко, и Егор Владленович чуял, что рано или поздно она выведет его к идеальному месту для уединённого купания. И чуял, надо сказать, не зря: есть, есть там ниже по течению такое место – с двумя плакучими берёзами, большим камнем и клочком песка.

Только сначала там Стоянка. На ней прежде ночевали ленинградские байдарочники, а ныне живут сезонные собиратели лисичек. Полкило этих лисичек Егор Владленович купил однажды в норвежском супермаркете. Его приворожило слово Russland на ценнике. Такие слова в заграничных супермаркетах он видел только под водкой.

— …здорово дед… — сказал один из собирателей.

И уткнулся обратно в колени. Он сидел на бревне у кострища. На холодных углях пестрели обёртки вафель. За бревном лежал другой мужчина – тоже в резиновых сапогах, тоже в засаленном свитере и тоже лет сорока пяти, хотя наверняка сказать было трудно. Третий грибник растянулся чуть поодаль, у входа в палатку, накрытую грязным целлофаном. И у него на ногах были сапоги, но не было штанов – одни трусы с бурыми персонажами «Симпсонов». Свитер заменяла фланелевая рубашка в клетку. Уже не засаленная – заскорузлая.

Из палатки торчала босая нога четвёртого грибника.

— Вечер добрый, — тихо сказал Егор Владленович.

Сидящий покрутил головой, не отрываясь от коленей. Его малиновую лысину пересекала свежая царапина.

— …ну давай дед…

Глаза были открыты. В колени упиралась только нижняя половина лица.

— …давай … или пиздуй дальше куда шёл…

Сидящий вглядывался в перевёрнутый тазик по ту сторону кострища. На тазике стояли две бутылки водки «Skandinavia Damskaya», обе пустые, и пластиковая ёмкость из-под пива, на две трети наполненная не-пивом. Среди бутылок, на земле у тазика, вокруг бревна, вокруг палатки – повсюду валялись ошмётки хлеба, алюминиевые кружки, огрызки копчёного сыра, вафельные крошки, сухари, миски с подсохшими макаронами, подсохшие макароны без мисок.

— Спасибо, — пробормотал Егор Владленович.

— … тыбль давай сначала ёбни … слышь Ромк? … «спээ…» — Лысина насмешливо дёрнулась. — «Спээ-сии-ба» он грит … культурнбль чек «спээ-сии-ба» … не ёбнувши абль уже … тока культурную-то всёбль уже … экспОртную! … ааа Ромк? … дахххули там звать его … нахуячился … экспОртнойбль своей … двесь рублей яаа ебёшь … ты думаешь хули? … двесь рублей наклейкибль потомуш … для чухонцев … там пидараснябль чухонская денег доххуя … экспОртная! … тыбль закарачивши полдня в лесу … на коленяхбль … ни соринки ему ни ххуинки … вылизывайбль их … двацсемтрист яаа ебёшь … да я грю, пиздЯт у него весы … слышь Ромк? … пиздят весы, не надо ни хуя на безмен мой гнать … безмен советский … советский не пиздит…

Он вывернул голову в сторону Егора Владленовича. Рыжеватые брови полезли вверх. Посреди клочковатой щетины замелькали остатки зубов.

— …тож грибник? с Питера? … ну давай собирай … тока наши места обходи … а то ебальник заебёшься чинить…

Несколько мгновений его лицо светилось беспечной, почти детской радостью.

— … дачники хуевы… — Радость померкла. Взгляд сполз к ногам Егора Владленовича. — …с Питера … уёбкибль … да нехуй тут грибы … нехуй тут … уже всё у народа … всё нахуй отобралибль … давай дед … иди ссы в речку … пиздуй…

Он был явно не в состоянии встать с бревна. Он даже не пытался этого сделать. Остальные вообще не подавали признаков жизни. Егор Владленович видел, что может спокойно идти дальше – до тех самых плакучих берёз у парной воды. Более того, он видел солнце, катившееся к лесистым вершинам холмов на том берегу реки. Он слышал стрекотание кузнечиков.

Благодать была на месте. Ничего не изменилось. Страх, погнавший его обратно, был абсолютно беспочвен.

— Стыдоба… — простонал он, семеня домой. — Да что ты, Владленыч, бомжей не видел, в самом деле…

Особенно стыдно было на следующий день. До слабости в пальцах стыдно. Даром, что перед самим собой.

— Ааа, лисичники наши, — сказала Саша, выкручивая руль. — Они очень тихие. Всю неделю грибы собирают, по вторникам сдают в автолавку. Водку берут там же. Или в Демьяково ходят за спиртом. Напьются и спят.

Нива попятилась в густые заросли на обочине.

— Их вся деревня бомжами называет. И мы заодно. Хотя они не бомжи, конечно. Безработные просто. У сланцевских квартиры есть, как минимум. Один из Кингисеппа, Рома, – у того и жена есть точно. Дочка есть. В Митину школу ходила, на три класса младше.

Саша завертела руль в обратную сторону.

— Рома зимой баню сторожит в Кингисеппе. Сланцевские – не знаю, чем сланцевские зимой занимаются. Чем-то, наверно, занимаются… Пётр Семёныч нанимал их картошку проехать позапрошлым летом. У Петра Семёныча на пригорке дом, как от вас на речку идти. Они ему половину картошки разворотили плугом. Городские мужики, ну откуда им это уметь. Больше их и не просит никто ни о чём.

Нива снова выбралась на дорогу и медленно поехала в обход деревни, подминая траву между колеями.

— Мы тоже вчера девять кило лисичек сдали… — Саша помолчала, как будто не решаясь продолжать. — Нам ваша дочь у автолавки нагоняй устроила. Совершенно заслуженный. Вы только не говорите ей, что я вам сказала. И нас уж простите, что мы на радостях бальзамом вас этим дурацким споили.

— Да это кто кого споил! — засмеялся Егор Владленович, багровея.

Как ни стыдно ему было за давешний страх перед народом, бессовестная дочерняя опека обожгла ещё сильней. У автолавки! При всей деревне! Он сжал пальцами колени и прикрыл глаза, не в силах видеть мир.

Тема эта, впрочем, больше не поднималась. Всю дорогу туда и обратно Саша говорила совсем о других вещах.

7

Егору Владленовичу запомнились, например, одноразовые комбайны. Их остовы то вздымались из придорожных кустов, то маячили среди молоденьких сосен в бывшем поле. Два бордовых, один кумачовый, потом снова бордовый, с надписью «На Берлин!» поперёк ржавого бункера.

— Это мы там в детстве в войнушку играли, — пояснила Саша. — А который мы первый проехали комбайн – там баня была. Зерно гнилое выгребли из бункера, развели костёр под боком. Потом воду плескали на железную стенку из ковшика. Очень весело. Пока родители не прибежали. Шурика из Даугавпилса так на месте и отхлестали нашим же веником.

Все четыре комбайна угробил комбайнёр Лёнька Графов в период с семьдесят второго по восемьдесят третий год. Другого комбайнёра в Ольгином Саду на тот момент уже не было. Был тракторист дядя Маслёха. По весне дядя Маслёха засеивал окрестные поля очередной сельскохозяйственной культурой; осенью Лёнька Графов боролся за урожай на очередном комбайне.

Первые два комбайна ему просто заменили. После третьего приехал новый председатель и обречённо набил Лёньке морду. Когда на вечную стоянку встала четвёртая машина, комбайны для Ольгина Сада кончились. Лёнька продал избу ленинградским дачникам.

— Ну и уехал куда-то. А дядя Маслёха ещё семь лет сеял. По плану же надо поля было засеивать. Мы маленькие всегда бегали смотреть: что там в этом году растёт. У дяди Маслёхи спрашивали, а он только смеялся всегда. «То ль сурепку, то ли рожь! Стихи Пушкина!» — сипло изобразила Саша. — Может, и правда не помнил. Пьяный же всегда… Да, а один год был горох – вот это было здорово. Огромное поле ничейного гороха, представляете!

Под конец советской власти дядя Маслёха ушёл на пенсию. Последнюю сеялку бросил на краю финального посева. Жил ещё года три, пока не угорел в бане. Забыл разбавить спирт и слишком рано отключился.

Теперь (скажу-ка я вам лучше сразу) дядю Маслёху настигло посмертное признание. С прошлого августа он регулярно всплывает в монологах Егора Владленовича о том, как щедро Господь наделил русского человека даром высочайшего абсурда. Божий дар Егор Владленович подпирает теорией эволюции («как тут иначе выживешь», «неестественный отбор» и т. д.). Пушкинскую аллюзию приберегает на сладкое. Ну где, умело распаляется он, где вы ещё такое найдёте?! В Йоркшире, что ли, будет вам фермер Шекспира обыгрывать? Или в Лотарингии ссылаться на Мольера? Или, думаете, в Баварии Гёте вспоминают во время весенней страды? (Жена ответила «да» на все три риторических вопроса, но что с неё возьмёшь.) Сим победим! (Иронично кряхтит.) А имя, имя-то какое: «Маслёха»… Мёд, а не имя!

Рассказывала Саша и про других последних жителей. Но не отложилось. Какие-то невыразительные дяди Миши, тёти Вали. Блёклые Кузнецовы, Смирновы, Никифоровы. Умерли безыскусно, от инфарктов и «старости». Сначала мужчины, через пятнадцать лет женщины. Кого-то эвакуировали в города – доживать в «бабушкиных» комнатах под присмотром стареющих детей.

— Грустные вещи рассказываете, Саша, — вставил Егор Владленович в подходящем месте. — Ммда… Слава Богу, хоть народ у нас родителей не бросает. Нет худа без добра. В Европе кукуют старики на своих шикарных пенсиях и детей не видят годами. Ммда… — На язык просилась обкатанная мысль. — Вот лопнет их соцобеспечение под наплывом бронзовокожей иммиграции, будут ещё опыт у нас перенимать – каково оно, без государства справляться.

Саша на это ничего не сказала. Однако ни взгляд её, ни долгая пауза Егору Владленовичу не понравились. Промыты девичьи мозги, промыты, мысленно поморщился он. «Хуже русского равнодушия только европейское прекраснодушие. Первое, по крайней мере, искренне». В каком именно году Егор Владленович поверил записной книжке данное наблюдение, я не знаю.

Знаю вот зато, какие ещё эпизоды всплывают в его монологах с прошлого августа.

Во-первых, КПП на въезде в посёлок авиаполка. Там из будки выбежал щуплый срочник в пузырящейся форме. У него было бесстрастное народное лицо, усыпанное веснушками. Он распахнул ворота с выцветшими звёздами, пропустил ниву, закрыл ворота и убежал обратно в будку. На выезде тот же ритуал исполнил другой солдат, головастый крепыш –

— …с раскосыми и сонными очами. Азбучный друг степей. Открывает, пропускает, закрывает, удаляется. Никто никому ни слова.
И мы шпарим дальше прямиком по авиабазе. Вокруг самолётные ангары под ёлками, взлётно-посадочная, локатор, камни цвета хаки – всё как положено.
Думаю: может, номера у нас какие особенные?
Да нет, вспоминаю. Питерские как будто.
Или девицу знают? Она туда не первый раз за продовольствием. Белокурая бестия, смазливая. Какой солдатик не даст слабину?
Она смеётся: да они, мол, всех пропускают.
Только, мол, когда начальство приезжает из округа – тогда сразу шапку на голову, ремень клллац! – и строевым шагом к машине: стой, кто сидит! Секретный объект, въезд строго по пропускам за подписью коменданта.
Начальство уехало – и всё взад на круги своя. Езжай, кто хочет, нам скрывать нечего.
А вы, как говорится, изволите тереть развесистую клюкву про российскую военщину.
Ну какая военщина из такого народа?
Чтоб военщину развести, орднунг нужен. Ййесссэр! Зигхайль!
Где у нас такое?
Другое дело, если полезет сюда очередная Гранд Арме из вашей человеколюбивой Европы. Сдуру.
Те же солдатики и накостыляют ей по первое число, не подтягивая порток. Кто не верит – пусть историю учит.
И безо всяких запчастей и чудо-самолётов…

Во-вторых, собственно, всплывают запчасти с чудо-самолётами. Километра через три после второго КПП, когда нива считала песчаные колдобины у края взлётно-посадочной полосы, из-за встречных кустов вылетел армейский уазик. За рулём подскакивал лохматый мужик в тельняшке.

— О! — обрадовалась Саша. — Дя Володя с аэродрома.

Машины остановились друг напротив друга и простояли так минут сорок. Дядя Володя был старым знакомым. Подвозил Сашину семью от поезда до Ольгина Сада, пока Сашин папа не купил ниву.

Егору Владленовичу дядя Володя не понравился. Не помогло даже трогательное уважение дяди Володи к «деятелю искусства» – ключевое, казалось бы, свойство зрителя, которого Егор Владленович, как мы помним, чувствует чувством народа. Дядя Володя так прямо и сказал: «…вам-то, как деятелю настоящего искусства, а не дерьмантина этого по телеку…» Слово в слово так и сказал. И всё равно не помогло. Что-то в нём не сходилось.

С одной стороны, дядя Володя неплохо иллюстрировал тезис о народной непотопляемости. До сорока он был офицером. Когда надоело стыдиться своего оклада и годами ждать керосина для полётов, уволился и занялся мелкой коммерцией. Первое время, пока не завёл собственный автопарк, имел джентльменское соглашение с комполка: он поддерживает в рабочем состоянии полковые колёса – ему дают развозить на них по району товары народного потребления. Своих запчастей у полка всё равно не было. Ни для уазиков, ни для самолётов.

С другой, неприятной стороны, был у дяди Володи какой-то нездоровый интерес к политике. Как-то слишком люто и подробно хаял он действующую власть. Нет, рубашку на груди, слава богу, не рвал и даже за мат извинялся заранее. Но минут пять долдонил, что в отсутствии запчастей напрямую виновны высшие должностные лица Российской Федерации. Они же, лица эти, провинились и в том, что телевизор без конца «бороздят невзъебенные истребители» нового поколения – при том, что в полк «последний новый борт» поступал в 87-ом году, ну а в этом году полк вообще «разогнали к едрене фене», и если он, дядя Володя, ещё понимает, что «наверху» просто «освоение бабла» и «трёп», то «мужики, кто ещё в погонах», сидят «зубы на полку», «плюют в телевизор» и твердят об «измене».

Вся эта риторика изрядно покоробила Егора Владленовича. Сколько раз он вправлял мозги знакомым за персонификацию национальных бед – не перечесть. «Оппозиция в России всегда ребячество: иногда безобидное; чаще кровавое; всегда импортное» (из записных книжек, 2005 г.). Но спорить с бывшим офицером ВВС Егор Владленович не стал. У мужика свои резоны кипятиться. Всё-таки ж не питерская публика. Не застарелый бред реформаторства.

По этой же причине в монологах Егора Владленовича роль дяди Володи достаётся Саше:

— …и бестия моя белокурая, представь себе, заводит плач Ярославны про упадок военной авиации.
Мол, керосин не тот, запчасти не довезли, чудо-самолёты недопоставили.
Налёт, мол, у лётного состава с гулькин нос.
И платят ещё мало.
Я шучу: с чего ж ему много платить, коли он всё равно не летает? Лётный состав? Сидит себе в карты играет да лисички сдаёт. Или, вон, бизнесом балуется.
Но вижу: юмор мой неуместен.
Окатывают меня вежливым европейским презрением.
Объясняют, как у чухонцев на авиабазах то да сё, да лётчики румяные, да самолёты с иголочки, да сауны в казармах. И все получают суммы в евро.
«Партнёр» её финский, оказывается, на авиабазе служил.
(Изображает финский акцент.) Ах-хал и ох-хал, когда она привезла его поглазеть на наше убожество.
Выслушиваю, молчу тактично.
Потом не выдержал я.
Напрасно, говорю, вы, Сашенька, так близко к сердцу всё принимаете.
Вам ли не знать, с вашими-то степенями, что ни солдат румяных, ни запчастей на Руси отродясь не было. А вот поди ж ты: за пятьсот лет одну войну проиграли. Да и ту не чухонцам, а японцам.
Или не проходят такого в европейских университетах?..

(Уточню кое-что, пока не забыл.

Сашин молодой человек служил в пограничных войсках. Про финские авиабазы Егор Владленович наслышан от журналистки Анны, с которой тут всё началось.

Саша про авиаполк сказала два предложения: 1) «Теперь почти не летают»; 2) «В детстве летали каждый день».

Что до нашей затяжной непобедимости, то учтите: число столетий у Егора Владленовича гибкое. Иногда бывает триста лет, иногда двести. Один раз аудитория обронила, что «с интересом» перечитывает севастопольские рассказы Толстого. Пришлось боевую славу обрезать до ста пятидесяти, куда было деваться.

Вообще не хотите про непобедимость слушать? Представьтесь историком.)

Наконец, всплывает в новейших монологах Егора Владленовича Коля Еврей из Демьяково, владелец обеих коров и козы, а также многих свиней. К нему на обратном пути заехали за молоком.

Демьяково – деревня с высочайшей плотностью населения в Гдовском районе. На каждый из домов приходится 2,5 постоянных жителей. Коля Еврей живёт в том доме, который поновей да побольше, да окружён сельским хозяйством. С ним сожительствует Оксана, не очень молодая гражданка Приднестровья. На рубеже тысячелетий она забыла в электричке сумку с паспортом. Через ручей от Оксаны с Колей, за развалинами водяной мельницы, живут Борька и Юлька. В их доме обрезаны провода. Одно из окон заколочено серой фанерой и сучковатыми досками с неснятой корой. Прямо от дома зигзагами расходятся картофельные рвы. Борька, уроженец посёлка Чернёво, пять лет назад вернулся из армии. Когда трезвый, он собирает лисички, полет табак и ходит по окрестностям. Случается, его нанимают проехать картошку или выгрести сортир. Юлька, уроженка того же посёлка, отсидела восемь лет за убийство свекрови. Оказавшись трезвой, она принимается курить самокрутки из Борькиного табака и цедить сквозь редкие зубы, что больше никогда никому не даст.

Юлькин сын живёт с отцом в Гдове.

Работник Валентин, косоглазый мужик лет сорока-пятидесяти, помогает Коле Еврею со свиньями и живёт на оба дома.

— В общем, относительно мирно здесь, — подытожила Саша, согнувшись над открытым багажником нивы. Она укладывала банки с молоком в противоударный ворох старых телогреек, ватных штанов и одеял. – Наааша… Ваааша… Петра Семёныча… Елены Матвееевны… Смирнооовых… Борька только в запое если несколько дней, начинает Юльку ревновать. То к Коле ревнует, то к Валентину. В июне с лопатой на Колю ходил. Встал под окно среди ночи. Выходи, жидовская морда, урою. Россию уже продали, теперь баб хотите отнять. В этом духе. — Саша захлопнула багажник. — Оксана мне рассказала. Коля терпел сначала, как обычно, но Борька стекло разбил. Тогда Коля лопату у Борьки отобрал. Повалил его в ручей и вымачивал до первых признаков вменяемости.

— И откуда здесь такое чудо природы? — спросил Егор Владленович. — Еврей, так сказать, колхозник?

Он живо представил себе, как массивный Коля в майке и семейных трусах стоит на коленях посреди ручья, придавив задом трепыхающееся тело. Жёсткие Колины кудри, тронутые сединой, серебрились в лунном свете. Или не серебрились? Июнь был. Какой в июне лунный свет в этих широтах? Но с луной всё же лучше. Оставим один верхний свет, справа. Примитивная сцена, а сочная какая. Надо, обязательно надо её куда-то. И волосы ведь как раз такие у Миши Самойлова. Даже похожи они с Мишей чем-то. Те же семитские скулы, брови похожие…

— Из Казахстана. — Саша села за руль и пристегнулась. — В середине девяностых приехал. Я, если честно, не знаю, еврей он или нет. Украинская какая-то у него фамилия. Он, вы понимаете, музыку любит слушать на всю округу. Гонял, когда только приехал, без конца кассету с «Тумбалалайкой». «Мама кохт вареники» ещё, помню, гонял… До свиданья, Оксана! — Саша высунула руку, чтобы помахать грузной женщине в глубине истоптанного копытцами двора. Женщина апатично махнула в ответ. — В общем, по музыке определили его в евреи. Соседи. Тут ещё Малое Демьяково есть – прямо за перелеском, вон там. Домов двадцать. Мужики на бревне оттуда. За спиртом пришли.

Нива пропятилась мимо двух мужчин с пластиковой бутылкой из-под пива. На одном был тёмный пиджак, надетый на ребристое голое тело. На другом обвисал синий тренировочный костюм советского производства. Выцветшую синеву костюма оттеняли бурые пятна.

Глаза, лица и руки описывать нет нужды; достаточно сказать, что именно так Егор Владленович, человек с ярким образным мышлением, всегда рисовал себе последнюю, предсмертную стадию алкоголизма. Куда там собирателям лисичек! Как зачарованный, неотрывно смотрел он на мужчин с пластиковой бутылкой, пока нива не развернулась; и даже когда развернулась, вывернул шею, чтобы бросить на них прощальный взгляд.

— …я-то всю жизнь что думал? Что на такой стадии не сидят уже!
Думал: лежат только, в бреду и судорогах. Перемножают последних розовых слонов.
А тут оказывается: ходят! Реагируют на стимулы. Вступают, понимаешь, в товарно-денежные отношения.
Пуще того: осмысленные вещи говорят. Да как осмысленные!
Сначала Колю Семита покостерили, конечно. Мол, дерёт за спирт не по-божески.
Сам берёт в Чернёво, водой разбавляет и продаёт втридорога. Да с градусом ещё мухлюет.
И нюхают свою бутыль показательно.
Качают головами: разве ж это сорок? Это ж тридцать, если повезло.
Я говорю: мужики, ну что ж вы хотите. Капитализм! Коля в Чернёво за спиртом ездит, Коля и дерёт.
Езжайте сами в Чернёво, создайте конкуренцию. Он, глядишь, и мухлевать перестанет.
Говорю – и чувствую себя натуральным адвокатом дьявола.
Думаю, пошлют меня сейчас на хер, умника городского. И поделом.
Ан нет, гляжу. Кивают.
Капитализм, говорят, это да. Дело полезное.
И наливают. Пьём за капитализм.
Пью и чувствую: а ведь верно. Не дотягивает раствор до сорока. Ой не дотягивает.
А мужики мне проясняют ситуацию в мире.
Капитализм-то, мол, хорош, да только из русских его не сделаешь.
Хватки у русских нет.
Капитализм – это евреи с американцами умеют.
Вот Коля, мол, с чего хозяйственный такой?
Жид кудрявый потому что. И баба у него жидовка бессарабская. Жидам сам Бог велел хозяйство блюсти.
Я им, с сомнением: неужто русский хозяйственным быть не может?
Они мне: мочь-то он может, если припрёт. Коровы вон тоже пахать могут.
Да только не в этом их назначенье.
Русские – они, мол, нужны, когда херово совсем. Когда некому больше в говно лезть.
Европу от татар загородить, Наполеона под жопу, жидов спасти от Гитлера – вот на такое русские годятся.
А пока в чужое говно не надо лезть, сидим в своём. Тренируемся.
Я смотрю на них, рот разинув, и слова вымолвить не могу.
Вот тебе, думаю, бабушка, и рядовой русский алкоголик.
А вы тут носитесь со своим Гумилёвым…

На этом месте Егор Владленович умолкает, чтобы разлить по бокалам новую порцию контрабанды. По его благородному лицу (оно в такие минуты особенно сильно напоминает бюст римского патриция, выполненный в духе критического реализма) растекается гордость за народ.

Рассказав про необыкновенных алкашей, Егор Владленович продолжает травить байки. Они, как отмечалось выше, крайне занимательны. И далеко не всегда о народе. Но у меня, вы уж извините, нет более сил пересказывать крайне занимательные байки Егора Владленовича. Сами знакомьтесь, пока ещё есть возможность, и сами слушайте. Сколько влезет.

А я, с вашего позволения, перейду к развязке. Она у нас будет эпистолярная.

.

РАЗВЯЗКА (эпистолярная)

«Милый друг мой Варенька!

Не серчай, что последнее мыло твоё неделю томилось без ответа. Смею уверить: причина столь долгого молчания отнюдь не в пренебрежении священным долгом дружбы. Дня не проходит, чтобы я не возвращался в сумбурных мыслях своих к нашей последней беседе, в которой теперь, после твоего письма, вижу ещё большую значимость как для замысла нашего, так и для собственных взглядов на известный вопрос. В самое ближайшее время жди от меня обдуманнейшей писульки с колебаниями по всем пунктам. Пока же, с твоего заочного позволения, отмечу лишь, что в письменном, гранёном виде довод №4 приобрёл такую аптекарскую точность, такую фактическую броню, что все нынешние мои возражения и царапины на нём не оставляют. И даже если состроишь прелестную гримаску, если отчитаешь за то, что бесстыжею лестью тщусь вернуть твоё расположение, знай, ma belle dame: лесть моя столь же правдива, сколь и бесстыдна.

Но полно извиняться. Когда узнаешь, какое событие всколыхнуло наш тихий омут, поймёшь сама, отчего мне столько дней кряду было не до мыла. Хочешь верь, хочешь нет, но в прошлый понедельник объявился в нашей деревеньке театральный режиссёр Б., которого Ненаглядный Митрий, затащив меня однажды прямо в театр, объявил после первого акта «лучом света в тёмном царстве петербургской сцены». Ты, верно, помнишь, что Монамур с такими вещами не шутит. Если ляпнул подобное, то можно не сомневаться: он у Б. ходил на все представления, открыл в них бездны и по каждой бездне готов сформулировать развёрнутый восторг.

Соседи предупреждали Александру Паллну о возможности приезда Б. и хлопотали даже, чтобы мы загодя обкорнали им джунгли вокруг фамильной избы. Сам я, признаться, до последней минуты не верил в такое совпадение, но, видно, приспичило насмешнице-судьбе свести Митеньку с его театральным идолом. Началось с того, что Александра Паллна увидала у соседской усадьбы пафосный внедорожник, какого там раньше не бывало. С Монамуром от этого известия едва не случился нервический припадок. Вскорости зашла к нам на рекогносцировку дочь Б. Вера Егоровна, миловидная дама лет тридцати семи, обходительная, хотя и un peu нахрапистая. Расспросив нас преподробно о быте и нравах дикарей, Вера Егоровна намекнула, что батюшка её в общении просты, но порой навязчивы. Если вздумают поучать да наставлять, то стратегически верней кивать и поддакивать. Быстрее, мол, умолкнут. Митенька на это замахал руками, завозмущался. Да нам бы и в голову не пришло перечить такому человеку! Да мы почтём за честь! Вера Егоровна потом всё лорнировала его с некоторым сочувствием, а напоследок ещё попросила нас всех беречь папеньку от чрезмерных возлияний – они, мол, за беседой не замечают.

Этот второй её наказ соблюсти оказалось никак не возможно, поскольку Б. всякий раз приносил с собой гусарскую дозу антироссийских вин из солнечной Картвелии и выпивал не менее половины, как ни старались мы за ним поспевать. Что же до первого наказа, то ни поучать нас, ни наставлять Б. не рвался. Он служил Вакху в благосклонном и как будто бы даже робком безмолвии, кивая взволнованным речам Монамура да любуясь Александрой Паллной. (За ней, кстати, заметил я прежде не известную мне особенность: от вина она делается порывиста, чтобы не сказать экзальтированна, и тогда каждое движение души, столь умело сокрытой в трезвом состоянии, вдруг отражается у ней на лице, а то и выскакивает прямо на язык. Теперь, кажется, понимаю, в чём тайна её неприязни к этому напитку.) Даже мои реплики, нечастые и банальные, Б. слушал вполне благодушно. Случалось, задавал вежливый вопрос или к месту рассказывал небольшой анекдот из театральной жизни. Я в такие мгновения поглядывал на сияющего Митеньку, радуясь за него. А уж сам-то Митенька радовался, как дитя, пришедшее на новогоднюю ёлку в костюме Бетмена.

Трижды заходил к нам Б. и трижды засиживался допоздна в беседке. Александра ли Паллна так приворожила бывалого служителя Талии, или все мы ему чем-то приглянулись, или пить просто не с кем было, – как знать. Главное, что в субботу Митенька на волне вдохновенья дописал обзор литературы, полгода висевший над ним похуже Дамоклова меча. После чего я, не желая плестись в хвосте, за одну ночь творчески подогнал все свои угловатые гипотезы под колгуевскую статистику. Теперь хоть статью пиши, хоть на защиту выноси – всё не стыдно! Всё прокатит! Вследствие такого научного прорыва нам с Монамуром всё воскресенье напролёт слышалась музыка сфер, и далёкие белые стаи подкрякивали ей с берегов Баренцева моря, и оркестр небесного Гостелерадио играл «Время, вперёд!» в антрактах. Уж солнце клонилось к закату, а мы всё грезили наяву, всё резвились украдкой по лугам и лужайкам – пока Александра Паллна не взобралась на приусадебный дуб и не заорала: «Дэн!!!!! Твоя очередь ужин готовить!!!»

По возвращении начал я стряпать драники, опрометчиво заявленные утром, а Монамур вился вокруг, ликующе мурлыча и ластясь ко мне, что твой котяра до кастрации. Ах, друг мой Варенька, что есть жизнь, если не редкостная скряжница? Безнадёжно скупа она на мгновения совершенной благодати и покоя, и тем безошибочней, тем слаще чувствуешь каждое из них. Даже Александра Паллна, погружённая в «Физикал ревью», то и дело подымала очи, чтоб умилённо обозвать нас «голубятами нерезаными» да пожмуриться в отблеске нашего коротенького щенячьего счастья – лучшего изо всех возможных счастий.

А теперь зажмурься и ты и представь себе такую картину: день неторопливо сходит на нет, шкворчит растительное масло, Монамур щекочет мне шею своей небритостью, Александра Паллна бурчит снисходительно («эй, голубята, первым делом драники!»), и тут является Б. с двумя бутылками вражеского и разгоняет всю благодать к едрене фене.

Нет, поначалу он ничего не сказал – кашлянул только с великосветскою учтивостью. Но когда все мы, вооружившись вином и драниками (со свежей сметанкой!), расположились в беседке, именитого гостя нашего как подменили. Куда только девалось былое радушие? Словно худая запруда, лопнуло премудрое безмолвие, и сквозь открывшуюся брешь хлынула во все стороны витиеватая, заливистая желчь. Всем, как говорится, досталось, а нам больше всех, пускай это последнее обстоятельство и дошло до нас задним числом. Теперь уже и не вспомню всех подробностей (видно, неведомый защитный механизм милостиво потёр мою память), но особенно много было про никчёмных людей различных возрастов и профессий – людей известных, полуизвестных, рядовых, проживающих в Петербурге, Москве, за границей, мужчин, женщин, давних друзей, шапочных знакомых. Роднили эту пёструю компанию славянские фамилии и один общий изъян: ненависть к родному народу. Ненависть сия, подобно многоголовой гидре, имела тысяча и одну личину. Кто ненавидел народ в своих спектаклях, кто в романах, кто в журнальных статейках, кто в приватных беседах, кто в политических антипатиях, кто в разнузданном либерализме, кто в атеизме, кто в буддизме, кто в диванах из «Икеи», а кто просто, по-дедовски, заплывал безродным космополитским жирком и преклонялся перед Западом. Чем больше вина исчезало в глубинах Б., тем стремительней расширялся круг народофобов, вплотную подступая к нам. Тщетно жались мы к стенам беседки, что было сил кивая и поддакивая, как наставляла Вера Егоровна. Наш черёд пришёл под занавес, когда Б. разоблачал гадину уже непосредственно у себя в семействе. Родная дочь Б., насмотревшись европ, взяла в голову, что в России ущемляются права сексуальных меньшинств. С пидорасами она и без того якшалась с института, и пусть себе якшается впредь, кто ж ей мешает, но тут ведь завела волынку об их несчастной доле! И будто невдомёк ей, что ущемлённые пидорасы сосут дорогие коктейли по модным клубам, пока угнетающий их народ считает копейки до зарплаты. «Ну чем, — улыбчиво недоумевал Б., — чем объяснишь ещё такую слепоту, если не размягчением мозгов на европейской почве? Вот вы, молодые люди, — обратился он ко мне с Монамуром, — вот вы, как настоящие, полнокровные российские пидорасы, ответьте мне честно: ущемляют вас здесь?»

Я машинально кивнул и раскрыл было рот, чтоб издать очередное «да-диссвитьно», как вдруг сообразил, что от нас, вне всякого сомнения, ждут иного ответа. Не отводя глаз от Б., я стал лихорадочно думать, как бы верней угодить нашему гостю. Сказать ли просто «да вроде нет» и улыбнуться? Или воскликнуть «помилуйте, Егор Владленович!» и улыбнуться? Или же, улыбаясь с самого начала, притворно охнуть и протянуть: «С утра до вчера, с утра до вечера измываются, гомофобы окаянные»? Я уже почти склонился к последнему варианту, когда взгляд мой нечаянно вильнул в сторону Монамура да так и застыл на его несчастном, бледном лице. Ненаглядный Митрий яростно перетирал себе костяшки пальцев – он всегда так делает, когда сильно волнуется, – и часто-часто хлопал ресницами, едва удерживая слёзы. Я хотел рвануться к нему вокруг стола, хотел экстренно укусить за ухо, сжать его припадочные руки и попытаться успокоить, но не мог забыть о том, что дорогому гостю нашему едва ли по нраву такие антинародные нежности.

Ища совета, взор мой метнулся к Александре Паллне, но она не смотрела на меня. Посреди стола у нас в беседке всегда красуется почтенный тульский самовар, найденный Митенькой на помойке в Кингисеппе. Вот на этот самовар глядела, не моргая, Александра Паллна. И клянусь, Варенька: мне сделалось жутко. Никогда ранее не видел я у Царицы Гагар подобного взгляда и молю небо, чтоб не увидеть снова (и уж точно чтоб не в моём направлении). Казалось, вот-вот случится непоправимое.

К счастью, вместо непоправимого случилось неожиданное. Сначала Александра Паллна сказала «уходите» и встала, освобождая Б. выход из беседки. Тот вскинул брови и, разыгрывая миролюбивую озадаченность, закудахтал нечто примирительное. Александра Паллна снова сказала «уходите», чуть громче, а когда и это второе «уходите» не возымело действия, обошла беседку, остановилась за спиной Б. и, нагнувшись из темноты, раздельно произнесла ему в ухо: «Вон. Отсюда». Кудахтанье смолкло, и среди вернувшейся тишины я услышал характерное посапывание со стороны Митеньки. Монамур плакал. Он плакал как обычно: скосив голову к левому плечу, сплетя пальцы, прижав локти к телу. Я пододвинулся ближе и дотронулся до его колена, сгорая от стыда, что не сделал этого прежде. Александра Паллна отстранилась от уха Б. и, не обращая на него более никакого внимания, подошла к нам. «Митька, — сказала она, присев на корточки с той стороны беседки – так, что над краем осталось только её лицо, почти уже не страшное. — Митька, он этого не стоит. Не стоит он этого». Б. после этих слов тут же поднялся, вполне решительно и даже с оттенком гнева на лице, но с места не двинулся, замер, а спустя несколько мгновений согнулся над столом, как будто кланяясь самовару. Постояв недолго в этом странном поклоне, он медленно сел обратно на скамейку и, веришь ли, тоже заплакал.

Скажу тебе прямо, Варенька: рыдания пожилых людей (не сентиментальное хлюпанье, а именно что безутешные рыдания) мне, по глупой молодости моей, кажутся форменным концом света. Молодёжь вольна лить слёзы по пустякам вроде обманутых идеалов или ушедшей любви, но за слезами старца чудится мне всегда трагедия такого размаха, что всё остальное вдруг съёживается и делается неважным. В полной растерянности глядел я то на Б., то на Митеньку и вскоре перестал понимать, кого из двоих мне жальче. Ты знаешь, что я не променяю Монамура и на десять тысяч театральных режиссёров, не говоря уже об одном Б. с его холёными тараканами во всю голову. И всё ж у меня перехватывало дыхание от подрагивающей седины, от мокрых, багровеющих складок под глазами, от загрубевших рук, которым то и дело приходилось утирать породистый нос.

Подозреваю, что Александра Паллна разделяла мои чувства, но виду не подала. Переждав минуты две или три, она выпрямилась, потрепала Митенькины волосы и в четвёртый раз, теперь уже без ледяного презрения в голосе, попросила Б. удалиться. Б. послушно кивнул, встал и, уходя, прошептал что-то на прощанье. Монамуру послышалось «извините, ребята, ради бога»; мы с Александрой Паллной не разобрали ни слова.

Когда Б. ушёл, мы поставили самовар. Не буду томить тебя пересказом нашего разговора. Скажу лишь, что было много эмоций и что просидели мы до первого света зари, а когда наконец собрались укладываться, прибежала заплаканная Вера Егоровна. У отца её, по всем признакам, начался микроинфаркт.

Сейчас, когда я пишу эти строки, у соседского дома больше не стоит пафосный внедорожник. Александра Паллна уехала на нём в Кингисепп – вместе с Б., Верой Егоровной и сынишкой Веры Егоровны, которому осенью в первый класс. Было решено (Верой Егоровной), что лучше дальняя дорога, чем отдавать Б. в лапы гдовской или сланцевской медицины. По последним данным, впрочем, и Кингисеппская ЦРБ перепугала Веру Егоровну до смерти, так что теперь Б. везут прямиком в Петербург, к знакомому чудо-врачу в нестрашной чудо-больнице. В идеале, говорят, надо бы его сразу в Финляндию, он там первый свой инфаркт перележал – в крайне, говорят, цивилизованных условиях, но от этой идеи Александра Паллна, кажется, их всё-таки отговорила. Она, кстати, должна завтра вернуться. Будем с Монамуром её с поезда встречать. Ещё пять дней благодати у нас по графику.

Такие вот необыкновенные здесь, Варенька, дела. Если стрясётся ещё что, обязательно расскажу в предисловии к обещанной писульке. А на сегодня всё. Теперь сохранюсь и полезу на чердак вылавливать мобильный интернет. Обычно ловится.

Привет гренландской фауне! Хоть фоток ещё пришли, что ли.

Твой Денис»

Последнее слово автора

А мне-то про что говорить? Да не хочу я больше. Разве что про людей с принципами. С идеалами, которые обрекают на действие. Про людей с плодотворными сомнениями. С такими сомнениями, которые пихают контрольные палки в колёса. А не откручивают колёса к чёртовой бабушке. Вот про таких людей очень хочу говорить. Только не могу. Потому что читать будет невозможно. Придётся в печку, вслед за вторым томом «Мёртвых душ».

Да и на кой, чёрт подери, мне последнее слово? Я жить ещё хочу. Раз уж говорить не получается. Последнее слово – это к Егору Владленовичу. Он жить тоже хочет, но у него третий инфаркт на носу. Заключительный. И даже Финляндия не поможет. Вы уж не обессудьте, Егор Владленович.

Последнее слово Егора Владленовича

Из записной книжки № 14.
2011 г., январь, ночь.
Запись сделана в совершенно трезвом виде.

«Никогда не просил ничего у Бога. Всё и так было. Всё, что даётся. Жил дикой бестолочью, а это понимал.

А теперь попросил бы. Пусть похоронят в Ольгином Саду, на пригорке. Без ограды. Без холмика. Пусть один камень. Грубый, невзрачный. Без имени. Без дат. Пусть только нацарапают того японца, в прошедшем времени:

Ставил вещи на свет
и смотрел, как рождаются тени
в полдень осенний.

И главное: пусть это будет правдой.

Попросил бы. Уже прошу. Лукаво. Сослагательно. Прошу и знаю Его ответ:

— Тут с последним пунктом загвоздочка. Видишь ли, Егорушка, не этим ты всю жизнь занимался. Саавсем не этим».

2011

Спасибо Наталье Ямщиковой за иллюстрации, Эльмире Зайнагутдиновой за орнитологию, а вам — за то, что прочитали.

Если вам понравилось, переведите денег фонду «Нужна помощь» / одному из фондов на Dobro.ua / благотворительной организации в вашей стране.

 

Comments

2 комментария на «»Последнее лето Егора Владленовича (2)»»

  1. Segrey Аватар
    Segrey

    Спасибо, читал с удовольствием. Узрел сходство с Чеховым и Нагибиным одновременно — что, впрочем, прошу счесть за комплимент

    1. kostia Аватар

      Спасибо! Особенно за увиденное сходство с Чеховым.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

Создайте сайт или блог на WordPress.com

%d такие блоггеры, как: