
Слева от молодёжи, которая планировала жить вечно, сидела женщина с другими планами – не написанными на лбу. Она читала книгу.
Во всяком случае, глядела в книгу, подпирая висок скрюченными пальцами, так что кожа на тыльной стороне ладони натянулась поверх скелета. Лицо, обращённое к молодёжи, выражало равнодушное одобрение. Волосы были тёмно-русые с проседью, недлинные, их только-только хватало, чтобы оправдать наличие ужасной заколки из лиловой пластмассы на затылке.
Понять, что за книгу она читает, издалека не получалось, надо было встать и подойти поближе, пройти между женщиной и молодёжью, как будто направляясь в магазин детской одежды, который начинался сразу за невидимой границей кафе. Зайцева колебалась минуты две, пока женщина не опустила руку и не заёрзала на стуле, словно собираясь уйти.
К счастью, тревога была ложной, женщина осталась на месте, но Зайцева перепугалась, что упустит свой первый и, вероятно, последний шанс. В её жизни не случалось ничего подобного, она даже не надеялась никогда, что подобное вообще возможно, в смысле, допустимо законами природы или какого-нибудь бога. Поэтому Зайцева не стала доедать приторное морковное пирожное, не допила кислый кофе. Когда женщина пошевелилась, Зайцева вскочила, сгребла со стула свой холщовый рюкзак, предмет давней гордости, и пошла прямиком к женщине.
За несколько секунд пути Зайцева успела трижды принять решение относительно языка, на котором заговорит. Русский казался очевидным выбором, плюс говорить по-русски было легче, особенно если говорить о важном, как того требовала ситуация, не предусмотренная законами природы. С другой стороны, они с женщиной находились за пределами бывшего СССР, здесь было положено обращаться к людям по-иностранному, то есть хотя бы на своём вязком, скомканном английском, особенно если учесть, что она, Зайцева, явно чокнулась и что женщина сейчас окажется совершенно случайной, зарубежной, не имеющей ни к чему никакого отношения. Но, с третьей стороны, говорить по-английски было невыносимой дичью, как если бы она, Зайцева, вдруг залопотала всякие How are you? при встрече с Танюшей (Шнайдер) или даже именно с Варькой, собственной сестрой, двоюродной, с которой без тёти Иры восемь лет прожито в одной купчинской комнате с видом на пустырь, канаву, железнодорожные пути, бесконечное небо и так далее.
Повыбирать между «ты» и «вы» Зайцева уже не успела. Она остановилась в метре от женщины, спиной к молодёжи, и утратила контроль над своими глазами и речевым аппаратом, а заодно и над ногами в любимых ботинках, когда-то стоивших около 35% зарплаты. Ноги дрожали.
— Тётя Ира? — громко шепнула Зайцева, присаживаясь на свободный стул. — Тётя Ира? — Она стёрла со щёк покатившиеся слёзы. — Это же ты, да? Ты, тётя Ира?
Женщина смотрела на неё во все глаза, но не с ужасом, не с оторопью, даже не с вежливым недоумением, на которое Зайцева рассчитывала в лучшем случае. Первую пару мгновений лицо женщины светилось радостью. Радость была удивлённой, потом виноватой, потом радость исчезла, какое-то время ничего было не разобрать, но перед тем, как женщина заговорила, её лицо прояснилось, вернее, исказилось от жалости.
— Ну, само собой, Заяц, — сказала она тем самым, тётиириным голосом. — Это я, кто ж ещё. Ну, привет, Заяц.
Стол был слишком широк, чтобы через него обниматься, и женщина протянула к ней руки, нерешительно погладила её по мокрым скулам и щекам. Зайцева отпустила лямку рюкзака, и рюкзак мягко шлёпнулся на пол у её ног, а она схватила руки женщины, прижала их покрепче к своему лицу и еле удержалась от того, чтобы расцеловать пальцы женщины, слегка пахнущие моющим средством, все десять пальцев по очереди, по отдельному поцелую на каждый.
— Тётя Ира… — Зайцева не знала, что ещё говорить при нарушении законов природы. Любая реплика казалась нелепой, даже по-русски. — Ты не изменилась почти.
Это тоже было нелепо, но хотя бы искренне. Прошло семнадцать лет, в прошлый раз ей было одиннадцать, а тёте Ире двадцать девять, теперь ей было двадцать восемь, а тёте Ире сорок шесть, в глазах Зайцевой она нисколько не постарела, если не считать седых просветов в волосах. На лице, по-прежнему искажённом жалостью, почти не было косметики, лицо выглядело на свои сорок с чем-то, не меньше и не больше, и теперь, задним числом, Зайцевой казалось, что оно было таким всегда – нормальным, взрослым тётиириным лицом.
— Ты такая большая, Заяц, — заулыбалась тётя Ира, медленно высвобождая руки, то есть отнимая их от лица Зайцевой. — Ты совсем-совсем большая. Ты, наверно, выше меня на целую голову.
Она встала и обошла столик. Зайцева встала ей навстречу. Она действительно оказалась выше тёти Иры, хотя и не на целую голову, только на половину головы. Когда они обнялись, Зайцева прижалась носом к тётиириному виску. Снаружи нос был мокрый от слёз, изнутри он был полон внезапных соплей, и Зайцева сначала хотела резко вдохнуть, чтобы не мазать висок тёти Иры соплями. Затем она передумала, сообразив, что прямо под ухом это будет слишком громко, а ещё потому, что правым глазом разглядела книгу, которую читала тётя Ира.
Книга, открытая ближе к середине, была на английском. Не новая. Время раскрасило её страницы в цвет российских почтовых бланков. Колонтитул на левой странице: A HISTORY OF THE THEORIES OF RAIN. Колонтитул на правой: STRUCTURE OF CLOUDS AND THEIR SUSPENSION. Зайцева не могла сообразить, как надо понимать слово suspension в данном контексте.
— Какую ты книжку читаешь умную… — шепнула она в тётиирино ухо.
— Это мне для диссертации, — объяснила тётя Ира, гладя её по лопатке. — Я диссертацию пишу. Понемножку… — Она медленно высвободилась из объятий Зайцевой и посмотрела ей в лицо, как будто хотела о чём-то спросить, но не решалась. — Ты… Ты есть хочешь?
Зайцева радостно помотала головой.
— Неее. В меня пирожное не влезло даже.
— Ну, всё равно. — Тётя Ира захлопнула учебник по истории теорий дождя и сунула его в потрёпанную серую сумку. — Пошли ко мне всё равно. — Она нацепила сумку на плечо. — Я недалеко совсем живу. В двух шагах от вокзала.
На улице, помимо солнца и ветра, был европейский город, полный европейских людей, которые ходили и разговаривали так, словно жизнь человека на земле была обыденным делом, а не чрезвычайной ситуацией. Их лица – от самых бледных до самых тёмных – поначалу казались одинаково блаженными и лишь постепенно распадались на знакомые категории: весёлые, усталые, деловые, беспокойные, задумчивые, растерянные, брезгливые, поднявшие забрало, пугливо отводящие взгляд. Но даже когда Зайцева разглядела эмоции на этих лицах, тётиирино лицо осталось на порядок подробней и ярче, и бесконечно ближе, и на нём читалось то, что не лезло ни в какие категории. Зайцева шла слева, молча, и поглядывала на тётю Иру, беспомощно улыбаясь, и та всякий раз улыбалась в ответ, всякий раз немножко по-другому.
Минуты три они простояли у шлагбаума, среди людей на велосипедах и без велосипедов. Мимо пронёсся двухэтажный поезд цвета стальной посуды, шлагбаум поднялся, толпа двинулась дальше, и они очутились по ту сторону железнодорожных путей, рассекавших город пополам.
Потусторонняя половина города была зеленей и тише, четырёхэтажные дома дразнились розовой, жёлтой, бордовой, изумрудной штукатуркой без единой заметной трещины, а кустистые дворы между ними выглядели так, словно в них никогда-никогда не кончалось детство, причём не чьё-то там иностранное, а именно её, зайцевское, детство в спальном районе советской застройки. Это, на первый взгляд, было нелепо, потому что дома и дворы вокруг неё ничем не напоминали Купчино, но скоро ей стало ясно, что материальное, географическое Купчино вообще ни при чём, сходство надо было искать именно в детстве, то есть у неё в голове. Ведь это у неё в голове прошлое, особенно прошлое до смерти тёти Иры, давно построилось в пёстрый, чистый квартал, утопающий в солнце и зелени. Там можно было читать, лёжа на траве. Там гранёные фонари из книжки про Маленького Принца ждали ночи в тихих переулках.
Внезапно Зайцева остановилась и схватила тётю Иру за руку.
— Заяц! — крикнула она. — Тётя Ира, смотри, заяц! Настоящий!
Он лежал задрав уши в аппетитной траве газона и смотрел на них круглым выпуклым глазом с расстояния не более десяти метров. Сначала Зайцеву поразила его упитанность, потом его невозмутимость. Он не шелохнулся, даже когда она отпустила руку тёти Иры и шагнула в его сторону, чтобы получше разглядеть.
— Их тут много бегает, — сказала тётя Ира. — У моего дома тоже пасутся. Бывает, сразу трое.
— Обалдеть, — прошептала Зайцева.
— Смотрю на них иногда… и про тебя думаю.
Зайцева обернулась. Тётя Ира стояла на тротуаре, совсем рядом, щурясь от солнца, в белой кофточке и в юбке из тёмной джинсы, у неё на ногах были кроссовки без шнурков, и всё это имело абсолютно чёткие очертания, ничто не расплывалось, ни сквозь какую деталь не просвечивал европейский подъезд середины двадцатого столетия на другой стороне улицы. Зайцева медленно согнула пальцы. В пальцах отдавалось тепло тётиирного предплечья, которого они только что касались.
— Почмутыздесь? — выпалила Зайцева, пересилив страх развеять наваждение. — Почему ты живая? Варя знает? Что ты жива?
Тётя Ира повела головой, словно хотела напомнить, в каком направлении они идут.
— Нет, — сказала она. — Мы почти пришли, Заяц, — добавила она, помолчав. — Мы обязательно поговорим обо всём.
У Зайцевой внутри возникла и стала раздуваться пустота. Зайцева знала, что персонажи снов и галлюцинаций любят уходить от ответа, что они многозначительно молчат, изрекают банальности или несут околесицу, потому что подавляющее большинство спящих и галлюцинирующих, включая её, Зайцеву, обделены фантазией и знанием тайн мироздания. С другой стороны, это же было не важно, ну совершенно не важно. Пока бред казался реальностью, надо было выжимать из него как можно больше счастья.
— Можно, я тебя буду за руку держать? — спросила Зайцева.
— Конечно!
Она не отпускала тётиирину ладонь до самого подъезда, несмотря на липкий жар вспотевшей кожи или, точнее, именно ради этого жара. Когда она увидела дом тёти Иры и поняла, что это объективно один из самых красивых домов на свете, и страх очнуться стал ещё сильней из-за такой нарочной, анекдотической красоты, она специально сжала горячую руку как можно крепче, чтобы не закричать от отчаяния, и ей стало немного легче дышать, когда тётиирина рука ответила тем же.
— Красивый дом, правда? — сказала тётя Ира.
— Очень, — прошептала Зайцева.
Дом стоял перед ними трёхэтажной буквой П из красного кирпича переменчивых оттенков. Мансарды глядели во все стороны из треугольных черепичных крыш, двор был выстлан опрятными камешками, в нём продумано росли деревья и кусты, среди кустов кто-то человечный расставил столики и стулья, на которые хотелось немедленно сесть с бутылкой вина или самоваром из потемневшей латуни. Зайцева сначала подумала, что дом напоминает Кембридж, а потом – что никогда не была в Кембридже и не имеет понятия, есть ли там такие дома.
— У него название своё, не просто номер, — сказала тётя Ира, пока под ногами хрустели камешки двора. — «Порт-Артур». «Порт-Артур», представляешь, Заяц? Местная железнодорожная компания жильё построила для работников в тыща девятьсот пятом году, во время русско-японской войны. О Порт-Артуре тогда в газетах много писали. Кто-то, видимо, решил, что это звучно – дом назвать Порт-Артуром…
На слове «звучно» их руки расцепились. Тётя Ира открыла тёмно-зелёную дверь подъезда и пропустила Зайцеву вперёд, и они поднялись на последний этаж, потому что тётя Ира жила в одной из мансард, смотревших на город, вокзал и кафедральный собор, такой же кирпичный и красный, как «Порт-Артур».
— У меня бардак, — извинилась тётя Ира. — Проходи лучше сразу на кухню, когда ополоснёшься. Туалет и ванная вон там, за полками.
Санузел был совмещённый, небольшой, очень чистый, в лимонной плитке. На полочке рядом с унитазом стояли книги на английском и ещё каком-то языке, там же лежал второй том собрания сочинений Трифонова, раскрытый на сто девятой странице. Помочившись, Зайцева умылась жидким мылом, которое пахло, как руки тёти Иры, и тщательно изучила в зеркале своё мокрое лицо. Всё было на месте. Глаза никак не изменились от того, что видели вещи, которых не могло быть.
Когда она вышла из туалета, тётя Ира уже шуршала и постукивала чем-то на кухне, обыденно шипел чайник, на вешалке у входной двери висела ветровка, из кармана ветровки торчал надорванный конверт. Было немного жутко и при этом уютно, как будто вернулась домой после долгих, изматывающих разъездов, а там кто-то всё переставил и переклеил именно так, как сама давно собиралась, да всё руки не доходили. Зайцева пробежала глазами корешки книг на полках в прихожей. Опять английский и опять какой-то непонятный язык, и ещё, кажется, французский, и собрания сочинений советских писателей, включая Панову, Айтматова и Трифонова без второго тома.
Зайцева заглянула в одну из комнат (вход в другую был задёрнут плотной занавеской) и не увидела ничего странного. На диване валялась одежда, на стенах висели чёрно-белые фотографии больших иностранных городов, на столе у окна стоял ноутбук, окружённый бумажками, карандашами, чашками без блюдец. Ещё немного одежды, разбросанной по стульям. Ещё несколько рядов книг в высоком шкафу.
Зайцева помедлила, потом обошла комнату, робко ступая по старому паркету. Она пыталась вспомнить, как выглядела та квартира на Академке, где тётя Ира жила с Варькой последние два года и куда она, маленькая Зайцева, постоянно напрашивалась ночевать. Вспоминалось плохо, она была уверена только в том, где стояло раскладное кресло и где помещался диван, на котором спали тётя Ира с Варькой. Телевизор (на табуретке) вроде был слева от дивана, и на кухне ещё торчали из стены эти рога, и везде валялась одежда, книги, сумки, пакеты какие-то. Почти вся мебель, включая рога, принадлежала хозяевам квартиры, с Варькой к ним в Купчино после тётиириной смерти переехал только телевизор плюс коробки с книжками и Варькиной одеждой, и вот эти коробки Зайцева почему-то помнила в подробностях. Даже куда их свалили, когда привезли, – и то помнила.
Постепенно она всё-таки дошла до кухни, полная новой решимости задавать вопросы, но никаких вопросов не задала. Она села на высокий стул, за узкий столик, прикрученный к стене, словно в баре, и, к своему удивлению, начала есть всё, что ставила перед ней тётя Ира: травянистый салат, холоднющий свекольник, свежеиспечённый блин с кленовым сиропом – тоненький, как бумага, и при этом нервущийся; только тётя Ира умела печь такие. Зайцева ела лицом к окну, и в редкие мгновения, когда она не смотрела на тётю Иру, она видела весь исторический центр города, который, согласно её знаниям о вселенной, располагался под тем же небом и солнцем, что и Купчино с Академкой.
Когда очередь дошла до чая, тётя Ира села напротив, придвинувшись вплотную к стене, чтобы не загораживать Зайцевой вид на город.
— Кто меня тогда нашёл? — спросила она.
Её нижняя губа подрагивала от напряжения.
«Боится, что я скажу “Варя”», — подумала Зайцева, поёжившись.
— Кто-то из подъезда, — сказала Зайцева. — Я не знаю точно.
Ей было одиннадцать с половиной, Варьке девять, и от них какое-то время пытались скрывать подробности. Зайцева не знала, кто первый наткнулся на тело в лифте и кто вызвал милицию. Но к Варьке первыми пришли соседи по лестничной площадке, пожилая пара, владельцы ушастой помеси таксы с джек-расселом, встреча с которой во дворе всегда была праздником. Они пару раз присматривали за Варькой, и та сразу открыла им дверь. Вообще, это были хорошие люди, сдержанные, они не пугали Варьку сердобольным кудахтаньем и даже врать сильно не стали. Мама вдруг заболела и поехала к врачу, сказали они. Пошли к нам, поужинаешь, с Ришаром поиграешь (таксо-джек-рассела звали Ришар). Никакого «варечка деточка всё будет хорошо мама поправится» и тэ пэ с придыханием не было. Поэтому Варька почти не встревожилась, сидела, с собакой обнималась, пока не приехали родители Зайцевой и не вывели Варьку из дома, с десятого этажа, по тёмной, заплёванной лестнице. Лифт, мол, сломался.
— Ты общаешься – ты виделась? С Варей в последнее время? — спросила тётя Ира.
— Неделю назад, — не задумываясь, ответила Зайцева. — У неё же двенадцатого…
— День рожденья, да, — договорила тётя Ира, глядя в чай. — Всё хорошо у неё(?)
По интонации, это больше напоминало утверждение, чем вопрос, но Зайцева очень хотела ответить, вернее, соврать, что да, всё у Вари в порядке. Если брать положение дел в среднем за последние семнадцать лет, то и доля вранья, в общем-то, оставалась умеренной. Отец Зайцевой, он же Варькин дядя, всегда баловал племянницу, как умел, мать Зайцевой из кожи вон лезла, чтобы относиться к обеим девочкам одинаково, и в итоге уделяла Варьке больше внимания, чем ей, Зайцевой.
Единственным источником яда была бабушка Зайцевой по матери; она регулярно шипела в присутствии Варьки, что тётя Ира «догулялась», и она же придумала самую отвратительную рифму в истории русского языка: «папашка в каталажке». Зайцева до сих пор тихо ненавидела бабушку за вот это всё, а тогда, в подростковом возрасте, ненавидела очень громко, кричала «гадина!», дверями хлопала и за себя, и за Варьку, особенно когда Варька в семнадцать лет бросила свой пищевой колледж и укатила в Москву вслед за большой любовью (на десять лет старше), и у бабушки лопнул злорадный гнойник в башке, так что брызнуло во все стороны («яблоко от яблони», «выкормили шлюшку» и дальше по тексту).
Московская любовь, конечно, вскоре оказалась мудаком, но мудаком неопасным и даже полезным для личного роста. Варька вернулась из Москвы с иммунитетом против широкого спектра мудаков и закончила колледж в конце концов. Шестой год карьеру делает в питерском общепите, книжки читает хорошие, парня нашла хорошего, сигнализацию он устанавливает и кошек любит.
То есть да, если не брать в расчёт последние два месяца, начиная с того обследования, если отнять жуткий день рождения, на котором только она, Зайцева, знала, почему Варька не в себе, то всё у Варьки в порядке, а также миленько и празднично, как в социальной сети. Посмотри сама, тётя Ира. У тебя же в комнате ноутбук на столе, у тебя роутер для вайфая в прихожей, мигает на полке рядом с Айтматовым, я своими глазами видела.
— Тётя Ира, — сказала Зайцева неожиданно высоким голосом, — Варя больна. У неё опухоль запущенная, рак мозга. Ей операцию будут делать, но она, скорее всего, умрёт всё равно в течение года. Максимум через два года, врачи говорят. А так у неё всё в порядке. С работой и вообще. В личной жизни.
Несколько секунд тётя Ира молча смотрела на неё, плотно сжав губы, так что вместо губ подрагивала вся нижняя половина лица.
— У тебя сейчас не получилось неправду сказать? — спросила она. — Ты хотела просто сказать, что у Вари всё хорошо, и у тебя не получилось?
Зайцева помотала головой.
— Не получилось.
Тётя Ира кивнула.
— Я тоже не могу врать. Сначала пробовала, по привычке. Врать, вводить в заблуждение, недоговаривать. Ни разу не получилось.
Тётя Ира переменила позу и отпила первый глоток чая. Зайцева последовала её примеру. Чай был вкусный, кисловатый, с какой-то ягодой. За стенами, у неизвестных соседей, шумел водопровод. По европейскому городу за окном ползла тень проходящего облака.
— Вы встретитесь? — спросила Зайцева. — Варя тоже попадёт – к тебе – сюда?
Этим вопросом завершалась логическая цепочка в её голове: Варя умрёт, а тётя Ира наверняка знает, что происходит, когда умирают, и тётя Ира призналась, что не может врать. Следовательно, она расскажет об этом правду.
— Я не знаю, Заяц, — ответила тётя Ира. — Я не знаю точно, какие критерии отбора. У меня есть… теория. Вернее, забудь, не теория. У меня есть обрывочная информация. Прожиточный минимум информации. Который мне, видимо, положено знать, чтобы не рехнуться.
— Тебе… можно об этом говорить?
— Ну конечно, Заяц. Никто мне ничего не запрещает. Только врать я больше не могу… Или – или не хочу всё-таки? — Тётя Ира покачала головой, глядя в чашку. — Я, знаешь, с тех пор как здесь… Я плохо чувствую разницу между «не могу» и «не хочу». Мне кажется, у меня это одно и то же.
***
В тот день закрывали квартальный отчёт. Она возвращалась домой на два часа позже обычного, когда уже схлынул час пик, в вагоне было посвободней, без селёдочной давки, и вероятность того, что какое-нибудь чмо с засаленными пóрами на картофельной роже будет, как накануне, лапать её за жопу, была на порядок ниже. Примерно в половине восьмого она вышла из метро на хлёсткий октябрьский воздух, вонявший бензином и сигаретами. Купила в ларьке чёрного хлеба и пирожок (бешено хотелось есть), пошла вдоль проспекта в сторону дома, давясь липким дрожжевым тестом с капустой.
Обычно она ненавидела свою обязательную прогулку от метро, особенно в тёмное время года, когда боялась срезáть дворами, но в тот раз идти было почти приятно – наверное, из-за духоты, которая чуть её не доконала в офисе (включили отопление), а тут, на улице, наконец отпустила. Да и прохожих было заметно меньше. Она даже дошла до Северного и сделала дополнительный крюк, лишь бы побыть ещё пару минут на воздухе.
Спешить было некуда. Варежка отзвонилась в полшестого, как только Миграняны привезли её с продлёнки (святые люди, они всегда забирали Варежку заодно со своей). Аля, зайчатая племянница, всю неделю ночевала дома в Купчино. А все остальные потенциальные гости, включая Бесценную Подругу Лизу, знали, что по рабочим дням к ней, Зайцевой Ирине Анатольевне, лучше не соваться.
Она не чувствовала себя в безопасности – она чувствовала какое-то нахальное безразличие, когда подходила к подъезду. Впрочем, эффект получился тот же: она утратила бдительность. С последнего явления Христа народу прошло месяцев пять, момент назрел, но ей почему-то казалось невероятным, что Упырь будет караулить именно сегодня, в день закрытия квартального отчёта, в день, когда так легко было идти от метро до дома.
Обычно она соблюдала хотя бы одно из двух правил, в идеале сразу оба. Первое: не входить в подъезд в одиночку, пристроиться за кем-нибудь со знакомым лицом (или даже с незнакомым, если лицо было женское). Второе: держать руку на газовом баллончике (в кармане пальто или в сумочке, если без пальто). Пользоваться баллончиком ей ещё не приходилось, но первое правило, о совместном заходе в подъезд, уже однажды выручило её. Они с Варежкой тогда только переехали на эту квартиру, месяца не прошло. Упырь где-то успел пронюхать адрес, поджидал её у почтовых ящиков. К счастью, она вошла в подъезд вслед за косматым парнем с шестого этажа, похожим на пухлого Курта Кобейна. Упырь (он боялся любых незнакомых людей, включая самых травоядных) проблеял «зраствуйыра» и больше ничего не сказал. Скорбно пялился на них с Кобейном, пока за ними не закрылись двери лифта.
С тех пор Упырь являлся три раза. Дважды приходил на работу, где отделаться было легко, потому что она никогда не выходила из офиса в одиночку. Ещё один раз караулил в подъезде. Пришлось несколько минут слушать его, сжимая баллончик в кармане и не разбирая ни единого слова, только меняющийся тон. Интонации Упыря всегда менялись по одному расписанию, независимо от того, отвечала она ему или хранила молчание. Сначала самобичевание, потом извинения, потом лесть, обиженка, злоба и финальное бешенство.
Баллончик надо было выдернуть из кармана в начале бешенства, на третьей-пятой секунде, пока Упырь не начал хватать её за локти и плечи, – и пшикнуть в орущую гладкую рожу, снизу, под углом, чтоб не помешали очёчки, которые придавали ему такой интеллигентный вид. Она была готова, она бы точно сделала это, если бы на стадии обиженки в подъезд не вошла девчонка-старшеклассница с четвёртого этажа в сопровождении друзей. Упырь мгновенно сдулся, и она заскочила вместе со всеми в лифт, больше не опасаясь, что он бросится следом, что он увидит, на каком этаже, в какой квартире она живёт.
У неё были хорошие правила. Но теперь она махнула на них рукой. Не стала ждать на углу, пока кто-нибудь появится, не нашарила в сумке баллончик. Просто вошла к себе в подъезд, как это делают везучие люди – не замедлив и не ускорив шаг, не оглянувшись по сторонам.
— Здравствуй, Ира! — произнёс Упырь.
— Да что ж ты будешь… — простонала она от неожиданности и злости. — Привет, Пырников.
Он виновато улыбнулся, преграждая ей дорогу к лифтам.
— Ты, конечно, права, я не заслуживаю того, чтобы ко мне обращались по имени…
Она злилась на себя (она в той жизни всегда злилась на себя) и поэтому совершила ошибку (в той жизни любой её поступок мог оказаться ошибкой). Ошибка заключалась в том, что она попыталась говорить с Упырём, причём говорить по-человечески:
— Лёша, пожалуйста, дай мне пройти, я очень устала, меня ребёнок ждёт.
Упырь мгновенно вцепился в её слова и заверещал («я тебя не задержу», «я только поднимусь с тобой в лифте», «неужели я не имею права на тридцать секунд твоего внимания», «ведь ты же выслушала бы незнакомого человека», «представь, что я незнакомый человек» и т. д.). Она поняла, что потеряла несколько запасных минут – всю стадию виноватости и всю стадию лести. Упырь сразу перескочил туда, где обиженка плавно мутировала в злобу, – перескочил, потому что ему не дали произнести любовно заготовленную речь (о том, как он всё понимает, какой он проницательный, как он ясней и беспощадней всех видит свои промахи и недостатки).
— Погоди, Лёша, мне звонят, кажется, — сказала она, чтобы дать себе повод снять сумку с плеча и запустить туда руку.
Она до последнего была уверена, что манёвр увенчается успехом. Она сумела найти баллончик, правильно взять его и выдернуть руку из сумки, но Упырь, видимо, что-то понял по её лицу и насторожился, и успел перехватить её запястье прямо у своей груди. Он не выбил баллончик и не выкрутил руку (такие голливудские трюки были ему не по зубам), он просто изо всех сил дёрнул руку вниз, разодрав ей кожу своими музыкальными ногтями для игры на мандолине и других щипковых инструментах семейства лютни.
Рывок был такой резкий, что она потеряла равновесие, покачнулась, стукнулась плечом о бетонную стену, еле устояла на ногах. Упырь что-то завопил, не отпуская её руку с баллончиком, и несколько секунд она слушала его вопли, зажмурившись, чувствуя, как её парализует гадкий страх, знакомый с десяти лет, с парка в Алуште, с той скамейки и картавящего мужика, который увлекательно рассказывал о тайнах дельфиньего языка и медленно задирал ей платье рукой в красивых электронных часах.
Чтобы вырваться из этого страха и из хватки Упыря, она толкнула источник воплей левым, неушибленным плечом. Она вложила в толчок всю массу своего тела, и они оба упали, Упырь чем-то стукнулся об пол, ослабил хватку, она вскочила на ноги и совершила ещё одну ошибку. Бежать надо было на улицу, в сторону проспекта, там ещё ходили прохожие, но она кинулась к лифтам и вдавила кнопку – обеими руками, одна поверх другой, как будто от этого двери могли открыться быстрей.
Открылся грузовой лифт, она успела войти в него и нажать какой-то этаж (кажется, седьмой), но, ещё когда нажимала, Упырь с разбега врезался в неё, отбросил к стене лифта и схватил за горло. Упырь явно не умел душить людей, хватка была неуклюжей, часть его пальцев бестолково скрючилась у неё на шее, и если бы не страх, который опять начал парализовывать её, она бы, наверное, смогла вырваться, оттолкнуть Упыря, выскочить в закрывающиеся двери лифта. Вместо этого она слишком долго смотрела, как дёргается его гладенький подбородок, и дышала, очень часто дышала, словно пыталась надышаться, пока он опытным путём не научился душить как следует.
Потом лифт зашуршал, судорожно пополз вверх, вытряхнул её из паралича. Она закричала, заколотила Упыря руками и ногами, и он отпустил её горло и на мгновение отшатнулся, даже в глазах его что-то мимолётно прояснилось.
— Лёша, а давай… давай чаю у нас попьёшь… — успела сказать она, пока длилось это просветление. Ей казалось, что у неё оставался шанс: позвонить в первую попавшуюся дверь на этаже, где остановится лифт, и спугнуть Упыря чужими людьми (только бы кто-нибудь был дома). Потом, когда он уберётся, позвонить Серёжке, брату, сказать, чтоб приехал, чтобы с ним вместе пойти наконец в милицию. Там изложить всё от и до, за все эти годы, в письменном виде, должно же этого по совокупности хватить на срок, и пусть мама Упыря умоляет всех до посинения («ах, Лёшенька такой нервный, тонко чувствующий мальчик»), пошла она в бездонную жопу, самой надо было не в музыкальную школу гонять Лёшеньку, а научить его быть похожим на человека.
(В той жизни во всём рано или поздно оказывалась виновата женщина.)
Но волшебное мгновение кончилось. Упырь ничего не ответил, даже не заорал. Одной рукой он вцепился ей в лицо, другой снова схватил за шею и изо всех сил ударил её головой об стену лифта – сначала один раз, потом другой, потом третий, потом четвёртый.
Потом она потеряла сознание. Упырь продолжал колотить её головой об стену (методично, словно у него подвисла программа), пока её тело оседало на пол. Когда тело завалилось на бок, он четыре раза ударил её голову каблуком, каждый раз покручивая ногой, как будто давил насекомое. Её сердце остановилось через две минуты с лишним после финального удара. Упырь на тот момент уже удрал вниз по лестнице и, задыхаясь, бежал по детской площадке в соседнем дворе, и лифт тоже приехал обратно на первый этаж, потому что его вызвали парень и девушка с девятого, которые вернулись из магазина слишком поздно, чтобы спугнуть Упыря, но как раз вовремя, чтобы первыми наткнуться на её тело.
Всего этого она, естественно, уже не застала. Последнее событие её жизни случилось между первым и третьим ударом об стену, когда она поняла, что тонко чувствующий мальчик Лёшенька убивает её, и, несмотря на боль, успела вспомнить о хорошем. Этим хорошим почему-то стал тёплый сентябрьский день прошлого года, когда они с Варькой и Алей, зайчатой племянницей, гуляли на Елагином острове, она рассказывала девочкам про то, как древние греки догадались, что Земля шар, и Варьке, как обычно, было всё равно, а Аля слушала, затаив дыхание, и глядела на неё такими глазами, словно она, её любимая тётя Ира, не родила слишком рано, не бросила институт, не вышла замуж за подонка, – иначе говоря, словно она знала всё на свете и жила только так, как хотела.
***
Вспомнить первое мгновение добавочной жизни было невозможно. За каждым воспоминанием маячило другое, чуть более раннее, и она никак не могла вернуться к самому началу, совсем как Ахиллес, который не мог догнать черепаху из-за бесконечной делимости пространства в голове у древнего грека Зенона.
При этом она была уверена, что первое мгновение находилось в районе одиннадцати утра. От него до открытия сумки прошло часов пять, вряд ли больше, а сумку она открыла без десяти четыре. Во всяком случае, столько времени было на телефоне, который она там нашла.
Ещё она знала, что время от первого мгновения до открытия сумки было самым беспечным и, вероятно, самым счастливым в обеих жизнях. Она видела город и людей вокруг, но не задумывалась, что она делает в этом городе, как она туда попала, где она была раньше, почему все говорят на другом языке. Целых пять часов такие вопросы не имели смысла, всё казалось естественным и неизбежным, как земное притяжение или её имя. Даже видавшие виды банкноты из кармана пальто, которыми она расплатилась за суп и чай в забитом студентами кафе с аистом на витрине, были совершенно в порядке вещей. Она помнила, как машинально пересчитала сдачу, которую ей дали на кассе, и не подумала ни о чём, кроме того, что вечером, по дороге домой, надо будет зайти в магазин.
Желание заглянуть в сумку тоже пришло как бы между прочим. Её не осенило вдруг: «Ой, интересно, а что у меня там такое в сумке». Она просто сидела на скамейке в аллее за главным зданием университетской библиотеки, смотрела на октябрьские деревья, и ей захотелось узнать, сколько сейчас времени, но часы на руке стояли («Забыла завести», — подумала она), а телефона в пальто не нашлось. Следовательно, телефон лежал в сумке. Тогда она открыла сумку. Свою привычную серенькую сумку, которую купила на Сенной, когда ходила на курсы бухучёта.
Внутри была связка ключей, помада, расчёска, влажные салфетки, бумажник с банковскими картами, пластиковое удостоверение личности с её фотографией, которую она раньше не видела, сиреневый зонтик, зачитанная книга на английском (Magic, Reason and Experience. Studies in the Origins and Development of Greek Science) – судя по нашлёпке на корешке, библиотечная. И да – телефон там обнаружился тоже, вместе с зарядкой, её телефон из первой жизни, подключенный к провайдеру, которого в Питере никогда не было, но это обстоятельство тоже не успело её озадачить, потому что она стала знать почти всё, что ей полагалось знать, как только увидела цифры «15:51» в углу экранчика.
Среди прочего, в тот момент она поняла, что знает английский и местный язык – знает хорошо, но не как родные, а словно выучила их уже после детства, как позднее выучила французский, – знает на том уровне, когда говорят почти без ошибок и легко подбирают слова, а верная интонация скрадывает невыводимые остатки акцента. Кроме того, она знала, где её дом, о чём шла речь в книжке Magic, Reason and Experience вплоть до места, заложенного мелкой купюрой, и (не глядя) что за женщина изображена на этой купюре.
Она знала ещё тысячу мелочей, из которых состоит чувство уверенности в завтрашнем дне. Перечислять всё не имело смысла, тем более что Алю, зайчатую племянницу, которая теперь сидела у неё на кухне и была невероятно взрослой, больше всего интересовало другое.
— Будешь ещё чай? — спросила она у племянницы.
— Чай?.. — Та опустила глаза и заметила, что сжимает пустую чашку. — Да. Спасибо! Вкусный чай.
— Сейчас свежего заварю.
Пока заваривался чай, она рассказала племяннице о первой ночи второй жизни. После открытия сумки она ещё долго гуляла по городу, наверное, часов до восьми, в переулках её района к тому времени давно горели фонари из книги про Маленького Принца. Ходить по улицам было чудесно и жутко, потому что теперь она знала эти улицы, знала, где что находится, но при этом видела всё в первый раз.
Продукты она тоже выбрала не задумываясь, хотя никогда не покупала таких раньше. Перед тем, как подняться домой, она несколько минут стояла в мокром сумраке во дворе «Порт-Артура» (она знала название), перекладывая из руки в руку пакет из ближайшего супермаркета. Чудесная жуть давила горло так сильно, что было трудно дышать, не плача.
Глаз в ту ночь она почти не сомкнула. Спать в такой квартире, с таким видом на ночной город, казалось то ли кощунством, то ли чёрной неблагодарностью непонятно кому, и она постоянно вскакивала с матраса, застеленного свежим шелковистым бельём, и ходила от стены к стене по пустым комнатам и полупустой кухне (мебель и прочее она купила намного позже). Чем ближе становилось утро, тем беспокойней она искала какую-то недостающую часть себя, но эта часть была похожа на тёмную материю: она явно существовала, потому что на её присутствие указывали многочисленные аномалии в наблюдаемой вселенной, но установить её природу не удавалось, в голову никак не приходила догадка, способная разом связать все болтающиеся нити. Мысли крутились вокруг работы и денег. Она знала с момента открытия сумки, что у неё сейчас нет работы, что она живёт на пособие и сбережения, но это было совсем не то, это было обыкновенным геморроем и ничего не объясняло, и даже не беспокоило, по большому счёту. Она не сомневалась, что легко найдёт работу, как только перестанет с утра до вечера мечтательно ходить по улицам.
Около шести утра она поняла, что больше не может находиться наедине с собой, и решила пойти выпить кофе (первое кафе на вокзале открывалось в пять тридцать).
Она почистила зубы (почему зеркало над раковиной без трещины?), оделась (куда делся её рыжий плащ?), заперла дверь (почему фамилия написана латинскими буквами?), сбежала по лестнице во двор (как хозяева вообще разрешили прилепить на дверь её фамилию?) и, шагая по камешкам к воротам «Порт-Артура», бросила взгляд на часы, чтобы знать, сколько у неё осталось времени на этот сибаритский кофе, потому что Варька по четвергам вставала в школу в семь двадцать.
Часы по-прежнему стояли. Она так их и не завела. Стрелки так и показывали без десяти девять с хвостиком.
— А-а-а-а… — прерывисто выдохнула она, опускаясь на мокрые камешки.
Несколько часов, которые последовали за этим, не стали самыми страшными в обеих жизнях, конкуренция на это звание была слишком сильна. Но это были по-настоящему жуткие часы безо всякой чудесности.
Хуже всего было знать наверняка, что ты умерла. Если б оставалась хоть капля сомнения, можно было бы предпринимать какие-то действия, не важно, с какими последствиями: звонить Бесценной Подруге Лизе (других номеров наизусть она не знала, они остались в первой жизни вместе с питерской симкой), бежать в полицию, искать российское посольство, пытаться всем доказать, что ты жива.
Но с того мига, как у неё подкосились ноги во дворе «Порт-Артура», ни капельки сомнения не было. Её первое тело лежало в холодильнике где-то в Питере, вероятно, уже вскрытое, и фотографии её головы, растоптанной в мясо, уже подшивались к материалам следствия. Зайцева Ирина Анатольевна была мертва во всех смыслах этого слова, поддающихся проверке. Здесь, в иностранном городе, среди чудесных домов металось нечто иное, по имени Irina Zaitseva, гражданка Европейского Союза, которая улыбалась незнакомым людям и лопотала на местном языке. Она не могла никому звонить, не могла доказывать, что она та самая женщина, которую два дня назад убили в питерском лифте, потому что это была неправда, а врать она то ли разучилась, то ли не хотела.
— Но я-то узнала тебя! — перебила рассказ племянница. — Сразу! — В её голосе звенело горькое недоумение. — Я сразу поняла, что это ты сидишь…
— Ну конечно, Заяц. — Она коснулась запястья племянницы. — Ты… всегда меня видела такой.
— Ну какой «такой», тёть Ир? Ты же такая же и была! Я помню, я хорошо очень помню, ты… — Девушка поморщилась, потому что не смогла с ходу найти точные слова. — Ты была такая особенная, шутила всегда так по-доброму. Ты была такая умная, ты рассказывала всегда интересное что-нибудь. Ты знала столько всего интересного! Ты была как будто… — Племянница осеклась, но потом всё же договорила: — Как будто из ненашего какого-то мира… Но ты же из нашего – из – из этого мира?
— Из нашего, Заяц. Честное пионерское.
* * *
Столкнуться с иными мирами ей дали только раз – на исходе первых суток добавочной жизни. Прошло часа три с тех пор, как она вспомнила самое страшное. Лил дождь, она сидела в здании вокзала, на скамье между мокрым алкашом, который бубнил про козни ЦРУ, и темнокожей женщиной в рабочем комбинезоне, клевавшей носом в ожидании поезда. Объявляли какое-то прибытие, и так вышло, что миры смешались в середине предложения, после слова «платформа» на местном языке.
Алкаш, рабочая и все остальные люди в её поле зрения внезапно оказались как будто за стеклом, она смотрела на них, как лаборант разглядывает культуру микроорганизмов в колбе, прикидывая, что будет, если повысить кислотность среды или уменьшить аэрацию. При этом каждый человек был не только самим собой – каждый был сгущением в пульсирующей сети, которая окутывала планету. Стоило остановить взгляд на ком угодно, и она видела сразу всю сеть, потому что, в конечном счёте, каждый был связан абсолютно со всеми остальными – со всеми, кроме неё, смотрящей из-за стекла.
Если в пространстве она видела сеть целиком, то во времени только кусками. Она могла выбрать произвольную точку отсчёта в истории человечества и смотреть, как сеть растёт, покрывая новые уголки Земли, как она съёживается во время пандемий, как одни сгущения уничтожают другие, занимают их место, пускают новые ответвления. Временной масштаб просмотра менялся в зависимости от темпа событий, одно мгновение было то годом, то десятилетием. При этом она понимала, что эта перемотка представляет собой грубое упрощение, имитацию того, как на самом деле видят время полноправные обитатели иного мира за стеклом.
Поначалу она не заметила особой разницы между прошлым и будущим. Окрестности дождливого утра, в котором она сидела на вокзале, отличались высокой плотностью человечества, но по обе стороны этого уплотнения было одно и то же: сеть простиралась на тысячелетия, катастрофически редея по мере удаления от двадцать первого века.
Потом стало ясно, что будущее всё же не похоже на прошлое. Другой была сама планета, но разобраться в деталях она, гостья мира за стеклом, уже не успела. В её зрении как будто подкрутили настройки, и сеть приобрела окраску, а вернее, какое-то свойство, которое она воспринимала в виде холодных и тёплых оттенков густого, незнакомого цвета, лежавшего за красным краем видимого спектра.
Преобладал самый холодный оттенок. Он окрашивал сеть на всех континентах, тысячи лет напролёт. Чтобы заметить оттенки потеплей, надо было приглядываться к локальным участкам сети, порой к отдельным сгущениям-людям, хотя люди никогда не меняли оттенка в одиночку. Видимо, требовалась критическая масса чем-то похожих людей.
Первые слабенькие очаги тёплого бросились ей в глаза в прошлом, где сеть была рваной и опоясывала планету редкими комочками. Сначала потеплело в долине Инда, замелькали пятнышки в Междуречье и Египте, долго маячила призрачная клякса на Крите. Примерно за три тысячи лет до утра на вокзале тёплые точки показались в Китае, снова затеплело в Индии, ещё через пару столетий замерцало восточное побережье Эгейского моря, к нему подключилось западное, потом тёплые отметины разбежались по всему Средиземноморью.
Как она и ожидала, особенно долго тёплое пятно держалось в Аттике, и казалось, что именно из Аттики оттепель перекинулась в дельту Нила и на Апеннинский полуостров. Несколько столетий подряд Средиземноморье, Индия и Китай так пестрели тёплыми метками, что ей было не уследить за вспышками в остальном мире – от юга Африки до Британских островов, от Юкатана до Австралии, где (она поняла это задним числом) слабые, но живучие точечки теплились уже много веков.
— В Австралии? — удивлённо переспросила племянница. — Я не знала, что там тоже…
— «Тоже» что?
— Ну… Наука? До нашей эры? Я подумала, это – эти пятна – что это рождение науки. Или не угадала?
— Я тоже подумала на науку.
Подумала и тут же засомневалась в правильности своей гипотезы. Сеть загоралась и гасла в местах, которые (она была почти уверена) не оставили после себя ничего научного – ни календарей, ни карт, ни рецептов, ни летописей, ни святилищ, построенных с учётом положения светил в день летнего солнцестояния. Само по себе это ещё мало что значило, знания о мире могли передаваться из уст в уста, фазы Луны можно было царапать на дереве, которое сгниёт, не дождавшись лопатки археолога. Труднее было объяснить вот что: какие-то мелкие, заштатные греческие полисы и колонии (многих даже не было на карте древней Греции в книжке, которую она в детстве зачитала до дыр) теплились не хуже великих Афин со всеми их философскими школами.
Какое-то время она ломала голову над этой странностью, вглядываясь в отрезки истории, которые знала хотя бы в общих чертах. Её всегда больше всего интересовала древность, рассказы о мудрецах, искавших истину в Александрии, Паталипутре, багдадском Доме мудрости, царстве Лу эпохи Чуньцю. Теперь она предвзято выискивала именно эти фрагменты и, конечно же, находила там тёплые точки в море холода, отчего греческая аномалия становилась ещё необъяснимей, и всё сильней хотелось списать её на вывих в историографии, на утерянные источники, на бахвальство афинян, впаривших потомкам миф о своей исключительности.
А потом хозяева иного мира, наверное, устали ждать. Её выдернули из древности в конец двадцатого века. Сначала она чуть не зажмурилась – такими горячими оттенками пылали огромные куски сети. В прошлом и близко не было ничего подобного. «Просто людей стало больше», — подумала она, но вскоре убедилась, что дело не в плотности населения. Многие густонаселённые районы планеты теплились так себе, зато редкие точки где-нибудь на побережье Гренландии казались раскалёнными.
Она едва успела почувствовать укол разочарования (Неужели всё-таки уровень жизни? И всего-то?), как вдруг ей снова подкрутили оптику, добавили какой-то новый, нечеловеческий сенсор, чтобы она ощутила на собственной шкуре, каково это – быть родом из иного мира и смотреть на планету людей.
— Это было… — Она хотела сказать «невыносимо». Но нет, сказать «невыносимо» означало солгать.
— Больно? — подсказала племянница.
— … Да. — Она нерешительно кивнула. — Больно тоже было.
Сеть раскрошилась на миллиарды точек, нити между людьми исчезли, с ними пропал цвет, и вместо холодных и тёплых оттенков её, гостью мира за стеклом, заколотило чувство, которое теперь было трудно описать, не соврав.
— Когда-то давно, — всё же попыталась она, — я смотрела документальный фильм про индейцев… Заяц, как сказать rainforest по-русски?
— … Джунгли? — Девушка отчего-то покраснела. — Тропический лес?
— Точно! — Она шлёпнула себя по лбу. — Фильм про племя индейцев в джунглях. Где-то в верховьях Амазонки. Они на тот момент ещё не сталкивались с нашей цивилизацией. Документальщики сняли одну из первых попыток контакта. Индейцы стояли на другом берегу, несколько мужчин и женщин с маленькими детьми. У них были копья, повязки эти набедренные, простенькие ожерелья на шее. Было видно, что им и страшновато, и любопытно очень. Некоторые в конце концов залезли в воду, пошли вброд навстречу пришельцам. Их рыбинами большими приманивали. В знак доброй воли…
— Я что-то похожее видела, — сказала племянница. — Так и хотелось им крикнуть: «Бегите! Бегите, дураки, пока не поздно!»
— Угу. Их обычно грипп выкашивает или ветрянка какая-нибудь после первого контакта. Иногда девяносто процентов племени умирает. Но о чём я… Это чувство, которое… — Она запнулась и вдруг рассмеялась от облегчения. — Эврика, Заяц! Беспомощное всесилие! Бессильное! Всесилие…
Она помолчала, наслаждаясь долгожданными словами. Затем продолжила:
— Среди детей на том берегу была девочка лет шести. Обыкновенная амазонская девочка, насколько я понимаю. Смуглая, чёрные волосы шапочкой, как у Мирей Матье. В чём мать родила, и ожерелье на шее. Всё время, пока её показывали, она стояла неподвижно, смотрела в камеру и кулачок вот так прижимала к груди, будто прятала в нём что-то. Но она не боялась, судя по глазам. Она выжидала словно: а что будет дальше? Я долго эту девочку не могла забыть. Варьке тогда примерно столько же было, шесть или семь…
Разумеется, она, Зайцева Ирина Анатольевна, не была всесильной. Но она всегда любила фантазировать, и в фантазиях ей удавалось многое: уехать с Варькой в Бразилию, срочно выучить португальский, найти ту девочку, раздобыть чудодейственную вакцину (чтобы девочка не умерла от первого же ОРЗ) – в общем, сделать всё, чтобы девочка узнала, в какой огромной вселенной она живёт и сколько тайн мироздания людям уже удалось разгадать.
Всё это она успевала представить до того, как ей делалось стыдно. Потом одёргивала себя. Даже если б она могла подкупить всех бразильских чиновников, найти девочку и уберечь её от инфекций, она бы никогда этого не сделала. Она не верила, что имеет на это право. У девочки были родители, друзья, привычки, огромный загадочный мир-лес, населённый тапирами и духами, у девочки уже была своя жизнь – тяжёлая и, скорее всего, короткая, но она, Зайцева Ирина Анатольевна, не могла поручиться, что другая жизнь была бы легче, а не просто длинней.
И когда она понимала, что даже в своих фантазиях ничем не может помочь девочке на берегу реки, то её (ненадолго, на пару секунд) охватывало чувство, похожее на беспомощное всесилие в мире за стеклом.
Теперь, чтобы не соврать, оставалось умножить это чувство в энное число раз, сделать его хроническим и вообразить, что знаешь будущее и смысл жизни.
— Смысл жизни? — нахмурилась племянница. — А он есть? — в её вопросе сквозил здоровый сарказм. — Они его знают?
— Не то чтобы знают… — Она чуть не брякнула “It has no propositional form”, но в последний момент одумалась. — Они чувствуют, у кого он есть.
* * *
Сразу после шести вечера у тёти Иры была встреча с научным руководителем. Зайцева пошла вместе с ней, взяв с собой рюкзак. Тётя Ира пообещала, что можно посидеть в главном здании университетской библиотеки. У этого здания, как у «Порт-Артура», было имя, торжественное и мгновенно вылетающее из головы.
Пока они разговаривали на кухне, погода испортилась. На улице накрапывал дождь. Зайцева собрала волосы в резинку, подняла воротник куртки и спрятала руки в рукава. Сначала она хотела достать из сумки зонтик, но тётя Ира шла без зонтика и даже не застегнула до конца ветровку, из кармана которой всё так же торчал надорванный конверт.
В этот раз они прошли под железнодорожными путями рядом с вокзалом. В переходе было много людей, они спускались торопливым потоком с платформ – только что прибыли два поезда. Теперь, когда Зайцева знала, что в будущем человечества то же самое, что и в прошлом, лица людей казались особенно красивыми. Она с трудом заставляла себя не пялиться на мужчин и женщин, которые возвращались с работы в соседнем городе; на бездомного, продававшего журнал про бездомных; на молодую цыганку в форменной одежде восточнославянских бабушек, которая играла на гармошке и пела без слов мелодию из «Крёстного отца».
Чтобы отвлечься, Зайцева спросила тётю Иру про диссертацию. Зайцева не представляла, как можно по собственной воле заниматься историей гидрометеорологии, ей такое увлечение казалось не менее фантастическим, чем встречи с мёртвыми родственниками. Тётя Ира, наверное, видела это. Поначалу она говорила скупо, как будто извиняясь.
В истории науки, сказала она, интересно то, что никакое, даже самое завалящее, явление природы не даётся без боя. Возьми любую пустяковину, которую нынче проходят в третьем классе, – и окажется, что умнейшие люди бились над ней веками. Тётя Ира вспомнила книгу, которую читала в кафе, и очень смешно рассказала, с какой высокомерной, сухой издёвкой (книга вышла в 1965 году) автор-англичанин, крепкий задним умом, излагал наивные рассуждения учёных мужей прошлого о том, почему пар поднимается, а облака висят в небесах.
Постепенно она увлеклась, начала описывать в подробностях, как лучшие умы Европы бились над загадкой ртутного барометра (Почему ртуть поднимается в ясную погоду, а не наоборот?) и кто в конце концов раскусил эту страшную тайну. Зайцева самоотверженно слушала, пока её мысли не разбрелись, пока глаза опять не привязались к прохожим.
Теперь, когда она знала наверняка, что многие из этих людей страдают смыслом жизни, их лица казались особенно счастливыми. Зайцева тоже всегда мечтала как можно больше страдать смыслом жизни и как можно меньше пугаться мужчин в подъездах, мыться ржавой водой, объяснять начальству, что депрессия – болезнь, и трястись от страха, что Варькина страховка не покроет операцию.
Всякий день, когда удавалось страдать смыслом жизни, впоследствии казался праздником. Кто я? Что я? Зачем я? Как жить в этом мире? Как этот мир устроен, и откуда он вообще такой взялся? Когда Зайцева давила тараканов на кухне или выслушивала говношуточки заказчиков про критические дни, она хотела мучиться только такими вопросами, причём с утра до вечера, желательно с писанием стихов и ритмической прозы, а лучше сразу песен, хотя для песен ещё надо было научиться на чём-нибудь играть, потому что в тринадцать лет, когда она клянчила у родителей гитару, ей сказали, что квартира маленькая, что она, Зайцева, всех доконает своим бренчанием, и вообще, этот бзик пройдёт через неделю.
Она смотрела на счастливых прохожих, которые мучительно искали себя, и слушала голос тёти Иры, не разбирая слов и радостно поддакивая. Ей хотелось так идти долго, как минимум час, но центр города был совсем небольшой. Через пятнадцать минут они уже поднимались по склону холма перед библиотекой.
Там тётя Ира засмеялась.
— Прости, Заяц. Я гляжу, доконала тебя история барометра.
Зайцева выпала из транса. Сначала она собиралась замотать головой («Ты что, нет-нет, очень интересно»), но вместо этого засмеялась в ответ.
— Извини, тёть Ир.
— Да ты что, Заяц.
Они дошли до крыльца библиотеки, сутулясь от ветра. У крыльца Зайцева схватила тётиирину руку и не хотела отпускать. Тётя Ира пообещала, что скоро вернётся. «Чай с научручкой» займёт примерно час, сказала она.
Когда Зайцева поверила ей, они вошли в библиотеку. Тётя Ира показала, в какой стороне главный читальный зал. Они обнялись. Мокрые волосы тёти Иры пахли домом.
— Ты про Афины так и не объяснила, — сказала Зайцева, чтобы задержать тётю Иру ещё на несколько секунд.
— Про Афины?
— Почему в других городах оттенок был такой же, как в Афинах.
— Ааа. Из-за женщин. В некоторых полисах женщинам легче было думать о смысле жизни, чем в Афинах. В Афинах с ними обращались, как со свиноматками. А свиноматкам не положено искать себя. У меня, — тётя Ира выбралась из объятий, — книжка дома хорошая на эту тему. Ты как раз теперь… — Она запнулась. — Ты же читаешь по-английски.
— Стараюсь, — покраснела Зайцева.
— Почитай, если будет интересно. Ну, всё. Побежала я.
Тётя Ира бросила взгляд на часы. По логике вещей, дальше она должна была повернуться и уйти. Вместо этого она посмотрела на Зайцеву, как будто время имело прямое отношение к Зайцевой, а не к встрече с научной руководительницей.
— Заяц, — сказала тётя Ира очень серьёзно. — Не уходи никуда, жди меня здесь. Что бы ни случилось. Договорились?
— Само собой! Куда я пойду, тёть Ир?
Когда тётя Ира исчезла за тяжёлой старинной дверью библиотеки, Аля направилась в читальный зал. Главный вход в зал оказался перегорожен – надпись на двух языках объясняла, что из-за ремонта. Аля пошла по стрелкам, развешанным на стенах, и вскоре проникла в зал через другой вход, мимо стеллажей, уставленных бесконечными энциклопедиями.
Стеллажи продолжались и в зале. Они опоясывали его в несколько рядов, забираясь под высоченный потолок. Аля нашла лесенку, которая вела на верхний ярус, и тихо поднялась по ступенькам. Несколько минут она смотрела вниз, облокотившись на перила. Студенты, прекрасные и счастливые, сидели за большими антикварными столами и добросовестно молчали. Шелестели страницы. Мягко щёлкали клавиатуры. За огромными окнами в середине зала начиналась аллея с мокрыми скамейками.
На верхнем ярусе тоже было несколько столиков или, скорее, пюпитров с лампой – для быстрого просмотра книг. Аля подошла к одному из них, сняла с плеч рюкзак и осторожно поставила на тёмное лакированное дерево. Рюкзак был сырой сверху, но вполне сухой снизу. К правой лямке пристала какая-то желтоватая пыльца. Надо было не забыть почистить.
Аля помнила, что положила телефон в главное отделение. Она выдернула ремешки из застёжек, открыла рюкзак и засунула руку внутрь. Она хотела следить за временем, чтобы знать, когда вернётся тётя Ира. Часы на стене читального зала и у неё на руке почему-то стояли.
2017
Добавить комментарий