Я не хочу на Солярис

.

Вот была тут весна, когда я дождался и купил сразу оба «Соляриса». Вечером мы посмотрели, как мечется Клуни у Содерберга. Лида оставила просмотренное без комментария. Утром мы посмотрели, как мечется Банионис у Тарковского, хотя метаниями это трудно назвать, слишком динамичное слово, да и вообще это довольно эксцентрично – смотреть с утра Тарковского. Под конец фильма непреодолимо кажется, что день уже прошёл.

День, тем не менее, ещё не прошёл, и мы в конце концов его провели активно, кафе – друзья – концерт – прогулка – друзья, то есть не важно как. Во втором часу ночи мы выгрузились из частника, отдали ему мятые остатки денег, поднялись на соответствующий этаж, вычистили зубы и попадали в постель, где я стереотипно отрубился безо всякой любви.

Среди ночи, как говорилось в одной моей тринадцатилетней песне, мозг мой сонный встрепенулся, я проснулся. Меня как-то вытряхнуло прямо из сна лицом в потолок, и я, как это происходит в модных романах, не сразу вспомнил, где и с кем я заснул. В чёрном окне двенадцатого этажа колыхалось синее зарево над окружающими стройками, и все три холодильника на кухне отключились одновременно, и стояла редкая для моей квартиры тишина. Как часто бывает в такие моменты, меня прошибло чувство собственной смертности, и захотелось включить какую-нибудь музыку, как можно скорее. Я неопределённо дёрнулся.

— Ты не спишь? – спросила Лида.

— Нет.

Я уставился в её профиль, незнакомо красивый в синей темноте. Лида смотрела в окно, приподнявшись на локтях.

— А ты чего не спишь? – спросил я.

Лида пожала плечами. Потом повернулась набок – лицом ко мне.

— Если бы ты был на Солярисе, кто бы к тебе пришёл?

Я поперхнулся воздухом.

— На Солярис, а не на Солярисе, — попытался я заняться заговором зубов. – У Лема Солярис женского рода. В польском.

— Это неважно. Кто бы к тебе пришёл?

— Ко мне бы никто не пришёл. У меня нет совести. Ты сама говорила, не далее как два дня назад.

— Нет, я серьёзно спрашиваю. Кто бы к тебе пришёл?

— Кто чурачил, тот и начал, — снова попытался спастись я. – Сначала твоя очередь. Ты, наверное, уже придумала. Кого-нибудь. Список.

— Я первая спросила. Мне интересней.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я проснулась посреди ночи, специально чтоб тебя спросить, — Лида встряхнула головой, поднялась и села по-турецки. Глядя на мои колени под одеялом.

Специально просыпаться, я так понимаю, дано только женщинам.

Я сделал вид, что напряжённо и мучительно думаю, но думать мне это не помогло.

— Ну… Не знаю… — избороздил я лоб. – Никого я вроде не убивал.

— Убийство, — с расстановкой сказала Лида, — это не самое страшное, что можно сделать.

Кстати, если подумаешь, с этим утверждением невозможно не согласиться.

— Ну, если так… Если так…

Если так, их было бы трое: истеричная, глуповатая и пятидесятилетняя учительница географии, смешная восемнадцатилетняя девочка с огромными глазами и высокий юноша с саркастической ухмылкой.

Пятидесятилетняя географичка не была на самом деле географичкой, она была учительницей рисования и ещё вела домашнее хозяйство у девочек, но Екатерина Леонтьевна, молодая и симпатичная, после года войны с изнывающим от зависти педколлективом удачно вышла замуж и блаженно свалила из нашего куцего городка. На её месте образовалась дыра, которую и заткнули Ниной Георгиевной. По-моему, она неплохо рисовала и, по словам девочек, действительно знала толк в домашнем хозяйстве. Но она абсолютно, патологически не знала географии. Она путала Швецию с Канадой, называла Германию монархией, Каспийское море – частью Индийского океана, а российско-японскую сухопутную границу – чрезвычайно протяжённой и местами всё ещё спорной. Мы были девятым классом с высоким процентом заносчивых отличников и ленивых, но способных троечников. Мы были, как это водится, омерзительно самоуверенны и склонны активно презирать некомпетентных учителей, не вдаваясь ни в какие подробности.

В первом полугодии Кирилл Светлицкий, Лось, главный знатель математики в нашем классе, возглавлял кампанию презрения к Петру Ильичу. Петра Ильича, пожилого бухгалтера, безжалостно пригласили вести у нас алгебру, пока математичка была в декрете. Мы нарочито опаздывали на его уроки, громко разговаривали на задних партах и с наслаждением тянули руки, чтобы ткнуть его носом в очередную неточность и погрешность. Он был болезненно худой и носил огромные очки в мутной пластмассовой оправе. Перед Новым годом он ушёл.

Главным знателем географии был я. У меня имелась нездоровая страсть к политическим картам, справочникам «Страны мира» и беллетризованным путевым запискам советских журналистов под названиями типа «Я искал не птицу киви», «Страна горячих облаков» (про Перу, кажется) и «Рассвет над саванной: освобождённая Африка». Географические импровизации Нины Георгиевны коробили и оскорбляли мерзкого пятнадцатилетнего меня. На её уроках я был высокомерным ублюдком с садистскими наклонностями. Я сидел за третьей партой в среднем ряду, боком к доске, и громким шёпотом комментировал невежество Нины Георгиевны. Мерзкие пятнадцатилетние одноклассники внимали мне и время от времени ржали. На предложение Нины Георгиевны выйти к доске и вести урок самостоятельно я отвечал, это ваша работа, а не моя. Я стремительно доводил её до истерики, она швыряла на пол учебники, кричала, шла красными пятнами, хватала меня за шкирку и выволакивала в коридор, благо я не сопротивлялся, но с удовлетворением ловил понимающие взгляды класса и елейным тоном вещал, «Непедагогично это, Нина Георгиевна». Через пять или шесть таких инцидентов моё презрение к ней зашкалило.

Другой графией, которой я увлекался, была фотография. Я незаметно сфотографировал Нину Георгиевну в профиль и напечатал 24 на 16 с яркой чёрной надписью в нижнем левом углу: «Дерьмо».

На следующее утро я пришёл в школу на полчаса раньше. Главное расписание висело на первом этаже, напротив центрального входа. Огромный ватман с расписанием засовывали под намертво прикрученное десятком шурупов оргстекло и вынимали за торчащий сверху край. Я быстро подтащил скамейку и при помощи линейки засунул фотографию поверх расписания, к самому дну.

Она оставалась там всё время до начала первого урока. Пятиклашки показывали на неё пальцами и заливисто смеялись. Одноклассники одобрительно ухмылялись мне. Учителя охали и не верили своим глазам. Завуч носилась по школе в поисках завхоза и крестовой отвёртки.

Нина Георгиевна весь первый урок проплакала на диване в учительской. Она не могла говорить, и у неё тряслись руки. Потом наш физрук проводил её домой.

Дома её ждали безработный сын-алкоголик двадцати восьми лет и его полоумная сожительница, которая года полтора спустя заколола его шилом из ревности.

Старшим классам, в которых вела географию Нина Георгиевна, устроили коллективный допрос. Потом с нами беседовали поодиночке. Я считался воспитанным и умным отпрыском относительно интеллигентных родителей, меня даже почти не подозревали, и никто из одноклассников не выдал меня.

Лида помолчала минуту или две. Я наконец нащупал пульт на полу у изголовья и включил диск, под который мы засыпали. Это была звуковая дорожка к американскому «Солярису». Меланхоличная и поразительно красивая в своей простоте музыка.

— А второй человек кто?

Нелепое коровье клише рисует большеглазых девушек как наиболее обиженных мужчинами, и чем больше глаза, тем печальней участь. Нелепые клише, насколько мне заметно, составляют никак не меньше девяносто пяти процентов жизни среднестатистического человека. Поэтому у этой девушки из моей среднестатистической жизни были огромные глаза и бесконечные ресницы. Ей было восемнадцать, мне было семнадцать. Она бесхитростно читала дамские романы и не любила пьяные приставания на дискотеках. В моём взгляде светились астрономические надежды и безграничные творческие потенциалы. Вместо пятнадцатилетней омерзительности сквозила романтика, лирика и умеренная трепетность. Мы познакомились в междугородном автобусе, я четыре часа о чём-то увлекательно трепался, женщины, если сразу не ставят твоей внешности неуд., потом, возможно, всё-таки любят ушами, она влюбилась в меня, я ответил ей взаимностью, прошло полгода, она мне надоела.

Она надоела мне в конце мая, когда я сдал вступительные экзамены. В начале июля я собирался уехать на дачу к другу – в Тверскую область, на пару недель. Я содрогался при мысли о заключительных беседах и прощальных фразах, я тогда совершенно не умел расставаться с девушками. Поэтому я решил подождать до июля, просто уехать и потом ёмко позвонить. Сказал, что уезжаю до середины августа.

Через две недели, вернувшись, я столкнулся с ней на улице. В маленьком городке это неизбежно, не знаю, на что я рассчитывал, наверное, на то, что она тоже куда-нибудь уедет до осени. В конце концов, она ведь была из Новороссийска, жила у тёти, второй год подряд поступала в Академию гражданской авиации, так что либо поступит, а Питер – город большой, либо не поступит и вообще исчезнет обратно в Новороссийск.

Мы не то чтобы столкнулись, мы прошли в нескольких метрах друг от друга. Я стал настойчиво и непринуждённо смотреть в другую сторону, но какие-то первые доли секунды я видел издали её большие глаза, неправдоподобно распахнутые от радости. Я чувствовал, как она замедлила шаг и нерешительно направилась в мою сторону, меня прошиб пот, я почти понимал, что делаю что-то ужасное, хотя, скорее всего, мне просто теперь так кажется, ничего я тогда не понимал. Не обернулся и свернул за угол.

— Нет, первое намного хуже было, — с некоторым облегчением сказала Лида. – Такое со всеми бывает. Всех бросают. Норма жизни. Хотя ты свинья, конечно. И трус. Но для Соляриса это слишком мелкое свинство какое-то.

— Подожди, — я даже почувствовал себя как-то задетым. – Это типа ещё не всё. Оля к тому моменту только первый экзамен сдала. На пять. А остальные потом сдавать не поехала. Из-за меня. Уехала домой, в Новороссийск. Через год написала мне письмо, о себе, в третьем лице, знаешь, немножко стилем этих дамских романов, но искренне очень, по-моему. Как она стала равнодушной и, как это, холодной. Как ей стало всё равно. Потом, через пару месяцев, её младшая сестра мне два раза написала, лет тринадцать ей было, такие трогательные письма, с безумным количеством ошибок. Как Оля всю осень плакала по ночам, когда вернулась, как она до сих пор иногда плачет, как у неё всё нет парня, и пускай я напишу ей хоть чего-нибудь там успокоительное…

— Написал?

— Неа.

— И эта Оля что, в монастырь ушла? Зачахла?

— Нет, конечно. Замуж вышла ещё года через два. Муж, кажется, скоро запил по-чёрному. Стал её бить. Она развелась с ним. Работает вроде бы секретаршей. Тётя её с моей мамой до сих пор дружит, так что у меня постоянно свежая информация.

Лида помотала головой.

— Всё равно. Это не считается. Рассказывай лучше про третьего.

— Как скажешь, святой отец. Только ты это, обещай меня не бросать. Когда узнаешь всю правду.

— Ничего не обещаю. Сначала рассказывай.

И я начал было рассказывать, как мне было восемнадцать, и я шёл с другом по ночной улице, и личности цвета хаки попросили у нас огоньку, и беспечный дебил я пошутил в ответ, огонёк-то у нас есть, да не тот, и личности обступили моего друга, поскольку он был заметней, поинтересовались, хули он выёбывается, и, не дожидаясь ответа, избили его и отдавили ему пальцы армейскими ботинками, так что он больше не мог играть на гитаре и писать песни и поэтому распустил свою группу, а я тихо-незаметно стоял в сторонке, и меня тошнило от страха и трусости. Так вот, я начал об этом рассказывать, но через пару фраз решил, что так нечестно.

— Что нечестно? – не поняла Лида.

— Давай по очереди. Я тут разодрал на себе две рубахи и усыпался пеплом. А ты сидишь, как мать Тереза. Беспорочная. Кто бы к тебе пришёл? Или ты, может, святая?

— Не обзывайся.

Она встала.

— Пошли на кухню. Не хочу спать. Хочу кофе сварить.

Я сменил диск.

На кухне я сел в уголок. Лида не стала включать свет. Она стояла у плиты всё в том же синем зареве. Мне казалось, что с её груди исчезли соски.

— Ко мне бы… Ко мне бы Анька явилась, я уверена.

Анька – её старшая сестра. По неясным причинам, длинная, нескладная и никакая на лицо. Аньке тридцать один. Она не замужем.

— … Это ещё за год до того, как мы с тобой познакомились. Анька тогда с нами жила, с ними то есть, с родителями, и я тоже. На работе она познакомилась с парнем, он был младше на четыре года…

Лида запнулась. Помешала кофе. Попробовала. Надела на руку прихватку. Сняла кофейник. Выключила плиту.

— Слушай, я не хочу на Солярис, — сказала она как-то взволнованно.

— Кто же хочет-то?

— Нет, ты не понимаешь, я не поэтому.

— В смысле, «не поэтому»? По какому этому?

Лида села рядом, не выпуская кофейник из руки. На прихватке улыбался деформированный синеватый медвежонок.

— Понимаешь, мне кажется, он их всех поставил на место. Людей. Океан. Поставил их на своё место…

Я слушал.

— Я не знаю, почему Крис этот этого не почувствовал… Понимаешь, вот у нас бывают сильные эмоции… Как бы это сказать так… У нас бывают сильные эмоции только от наших собственных заморочек… Конечно, они в космосе, у них энтузиазм и долг исследователей, про который доктор говорит, вокруг всё тайны и неизведанные миры… Мыслящий океан… Так, стоп, минутку, сейчас соображу…

Она поставила кофейник на пол.

— Мне кажется… Мне кажется, мы такие мелочные и первобытные. И на станции все мелочные и первобытные. Океан ткнул их носом в то, какие они мелочные и первобытные. Смотри, мы крутимся всегда вокруг одного и того же, постоянно. Какие-то постоянно семейные разборки, какие-то склоки, выяснения отношений. И всё всегда… Всё всегда ведь в этом космосе, в этом космосе огромном, на этой планетке. Парень, который нас подвозил, у него в машине радио играло, все эти песенки, «ты у меня одна такая»… Только это нас и заводит. Дело не в том, что мы даже друг друга не понимаем, дело в том, что мы всё можем понять, но нам не нужно это. Нам лишь бы… Нам лишь бы только кучку эмоций каких-то, любит – не любит, плохой – хороший, добрый – злой. Смотри, на этой станции, бог знает где, с этим океаном под ногами, и всё то же самое, те же истерики, стыд непонятно за что, на языке одни глупости… Они же там такие нелепые, такие никчёмные…

Лида помолчала. Я хотел что-нибудь сказать, но не знал, что.

— Нет, я не хочу на Солярис, — Лида медленно покачала головой, — не хочу. Хочу здесь, вариться здесь в нашем соку, в этих проблемах очень важных и нравственных, понимаешь. В этих наших чувствах глубоких. Думать, что всё остальное декорации… Ты же понимаешь, да? Ты же понимаешь?

— Да.

— Ты мне дашь обещание? Обещай, что дашь.

— … Какое?

— Что мы так и будем всегда. Как будто всё декорации. Ну, декорации для этого… Для этой нелепицы между нами. Наших… Наших чувств. Обещаешь?

— Угу.

Лида встала и подняла кофейник.

— Будешь кофе?

— Не, пасиб.

Я вернулся в комнату и лёг поверх одеяла. Минут через пятнадцать, когда я потихоньку начал замерзать, пришла Лида. Она вытащила из-под меня одеяло, накрыла меня и, чуть слышно смеясь, легла рядом.

— Спокойной ночи, — прошептал я.

Лида кивнула. Потом тесно-тесно прижалась и поцеловала в уголок рта.

— Спокойной ночи, милый.

От неё приятно пахло кофе.

.

.

.

2003

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s