Необыкновенная история из жизни прапрадеда Савелия

Савелий.

1. САВЕЛИЙ, СПАСИТЕЛЬ УТОПАЮЩИХ

12 ноября 1889 года в селе Волышове Порховского уезда Псковской губернии кидали жребий, и нашему прапрадеду Савелию Кутузову крупно не повезло, потому что он его вытянул. Выслушав горестные причитания матери и вытерпев пренебрежение деда Фёдора («Да рази ето слушшба? Пять годов да всего и делов-то, эээх. И оружья в руках не успеет подержать»), Савелий своим ходом добрался до Пскова, где ему выдали обмундирование и отправили сначала в Вильно, а потом в польское местечко под названием Здуньска-Воля.

Это «потом», впрочем, произошло не сразу, а спустя три с половиной года. Тогда Савелий уже успел показать себя с хороших сторон и находился в чине младшего унтер-офицера.

Главными достопримечательностями Здуньска-Воли были ткацкая мануфактура и армейский гарнизон. Гарнизон был размещён именно там, чтобы держать под присмотром заражённое идеями польского возрождения и социал-демократии население соседней Лодзи, но при этом не травмировать его присутствием русских штыков в черте города. Прапрадед Савелий, однако, мало смыслил в вопросах политики. С его простой унтер-офицерской точки зрения, гарнизон вполне мог быть расквартирован в Здуньска-Воле единственно из-за того, что местные прачки были все как одна молоды, милы, румяны, незамужни и порой благосклонны к движениям души солдата.

Ах, господа, спросим себя, не кривя душой: какая женщина может быть обаятельнее молодой польской прачки конца XIX столетия, с её пышущей здоровьем фигурою Афродиты, с вечно красными руками, с милою улыбкой, с изящными чертами лица, исполненными скромного благородства, вообще свойственного польской расе? Савелий происходил из древнего крепостного рода, по спинам которого барские розги начали гулять ещё при Василии Тёмном, и господином, конечно, не являлся. Но и у него был только один ответ на сей вопрос: никакая.

Уходя в армию, Савелий не оставил в родном селе безутешной невесты. Сызмальства он был лопоух, тощ, непропорционально длинен и прозывался «Савка-жердь». Как будто этого было недостаточно, мужики из семейства Кутузовых слыли самыми ленными и негодными работниками в селе.

Сложилось это мнение так. В 1762 году граф Лев Волышов, служивший в Петербурге, проспал дворцовый переворот, посадивший на трон Екатерину II, и на его гвардейской карьере был поставлен жирный высочайший крест. Ему ничего не оставалось, как удалиться в своё имение и заняться разведением лошадей и разбивкой огромного сада по аглицкому образцу. Для удобства эксплуатации он формально перевёл своих крепостных с барщины на оброк и привлёк всех – от мала до велика и дряхла – к садовой и конюшенной повинности.

С тех пор мужики в Волышове и прилегающих деревнях разделились на две категории. Те, что были приписаны к саду и без конца таскали булыжники или срывали и вновь насыпали холмы, создавая аглицкий колорит, считались трудолюбивыми и надёжными. Те же, что каждый день под уздцы выгуливали по округе чистокровных –ких жеребцов и кобыл, а потом чистили им щёточкой круп и расчёсывали специальным гребнем гриву, приобрели репутацию белоручек и барских нахлебников – сколько бы они ни горбатились на своих наделах в свободное от лошадей время.

(Эта кастовая система так глубоко укоренилась в крестьянском сознании, что просуществовала до самого 1930 года, когда все «конюшные» семьи в Волышове раскулачили и отправили в Сибирь. Кутузовы к тому времени, правда, перебрались в другое село.)

Мужикам Кутузовым в этом отношении не повезло особенно, ибо в придачу к табунам –ких жеребцов граф Волышов содержал целый выводок пони. Прапрадед Савелия, седобородый и высоченный Василий Кутузов, неоднократно валялся в ногах у графа с криками «батюшка, не погуби!», вымаливая для своей семьи избавления от ухода за «басурманским лошадёнкам». Он резонно намекал, что уж к этому-то можно было бы привлечь баб или ребятишек. На что граф обычно приказывал собрать всех Кутузовых на конюшенном дворе и, пока их секли, вышагивал рядом, добродушно просвещая тёмное мужичьё: «За чистокровной лошадью дОлжно ухаживать исключительно мужчине!»

В тяжёлом для Отечества 1812 году сын графа, Николай Волышов, в патриотическом порыве пожертвовал всех пони на нужды армии. Но было поздно. Полвека выгуливания и расчёсывания ни на что не годных маленьких лошадок ославили род Кутузовых навсегда.

Вот в силу каких запутанных исторических причин прапрадед Савелий впервые ощутил на себе женскую благосклонность лишь тогда, когда оторвался корней и очутился в Царстве Польском, в окружении армейского устава, жидов и ляхов. Последние, впрочем, как раз подвергались интенсивной русификации. К счастью, не особенно успешно.

Прачку, оказавшую благосклонность прапрадеду Савелию, звали, разумеется, Марыся. Точнее — Марыся Пащчиковяк. В русле проводимой политики русификации, Савелий переименовал Марысю в Марусю и стал стираться только у неё. Помимо уже перечисленных родовых признаков здуньска-вольских прачек, Марыся обладала ростом под стать Савелию, задушевно пела народные песни и была не прочь перейти в православие. Если родовые признаки разожгли в Савелии чувственную страсть, то пение Марыси и её тяга к истинной вере запали ему прямо в душу.

Мать и обе младшие сестры Марыси также были прачками и встречали Савелия весьма приветливо. Отец, Ксаверий Пащчиковяк, работал в мануфактуре. Как самопровозглашённый ветеран восстания 1863 года, он считал своим долгом смотреть на Савелия с глухой ненавистью за поруганную Родину. Эта ненависть, впрочем, обычно проходила под действием приносимой Савелием сливовой настойки. В 1863 году, в славные дни восстания, отцу Марыси было одиннадцать лет.

Полтора года прапрадед Савелий исправно посещал аккуратный домик, где жила Марысина семья, водил Марысю на романтические прогулки и за чаркой рассказывал её отцу, что семейство Кутузовых – самое зажиточное крестьянское семейство в Порховском уезде. Чтобы добавить убедительности этому заявлению, Савелий описывал тучные стада на заливных лугах, бескрайние поля золотой ржи и всеми уважаемого патриарха Фёдора Платоновича Кутузова, у которого молодой граф Волышов как-то одолжил тысячу рублей, да так и не отдал, паскудник. Когда Марысин отец спрашивал Савелия, чего ж он с такими средствами не откупился от призыва, Савелий привставал из-за стола, тряс кулаком и заявлял, что в Кутузовской роде нихто ишшо не бегал от государевой службы. Это заявление Савелия соответствовало действительности. От рекрутского набора, под который время от времени попадал какой-нибудь прогневивший барина Кутузов, сбежать всегда было затруднительно.

Несмотря на такую сознательность, по прошествии пяти лет Савелий с превеликим удовольствием оставил государеву службу, то есть демобилизовался. Перед отъездом из Здуньска-Воли он в последний раз распил с не-паном Пащчиковяком бутыль сливовой настойки и произнёс похвалу польскому национальному характеру и польской колбасе. Затем, на волне достигнутого успеха, он увёз Марысю в Лодзь, где и сочетался с нею законным браком по православному обряду.

Так Марыся окончательно сделалась Марусей и нашей прапрабабкой, и так началась необыкновенная история, которую я сейчас расскажу.

Из Лодзи молодожёны направились прямо в Волышово. Увидев воочию прототипы тучных стад (четырёх коровёнок в покосившемся хлеву) и унылые псковские луга, Маруся Кутузова закатила Савелию грандиозный скандал и потребовала немедленного переезда в ближайший центр цивилизации. Савелий, чувствуя родную почву под ногами и патриарха деда Фёдора на печке, хотел было показать жене, где зимуют раки и кто в доме хозяин. Но Маруся отвесила ему несколько оплеух и стала собирать вещи.

Это было неслыханно. Всё Волышово сбежалось под окна Кутузовского дома. В собравшейся толпе бурлили антипольские настроения. Пока Маруся укладывала вещи, волышовские бабы предложили Савелию наставить строптивую ляшку на истинный домостроевский путь.

— Ишь раздикуясилась, королевна, – сказали они. – Мы щас ейные роги-то пообломаем.

Однако пять лет в западных губерниях испортили Савелия. Он наотрез отказался от помощи волышовских баб. Избегая осуждающих взглядов общины, он заложил телегу, погрузил на неё Марусины вещи, кинул рядом мешок со своим барахлом и уехал из Волышова – как вскоре выяснится, навсегда.

По прибытии в Псков чета Кутузовых остановилась в маленькой каморке в доме Гордея Никифорова, с которым Савелий познакомился и сдружился в учебной команде в Вильно.

Незадолго до производства Савелия и Гордея в унтер-офицеры в их бригаде произошла дуэль между поручиками Раухманом и Невольским. Поручик Раухман, будучи нетрезв, непреднамеренно стряхнул пепел в тарелку, из которой поручик Невольский кушал брюквенную похлёбку. Невольский, недолюбливавший Раухмана, воспринял этот жест как формальное оскорбление и, выплеснув похлёбку на мундир последнего, потребовал у него сатисфакции. Под нажимом подполковника Щепецкого, страстного охотника до чужих поединков, Раухман, обычно готовый извиниться за всё и перед всеми, принял вызов. В тот же вечер бригадные обер-офицеры перезаключали друг с другом пари об исходе поединка, причём Щепецкий заключил пари с каждым, включая бригадного генерала и самих Раухмана и Невольского. В утро поединка учитель бригадной учебной команды подпоручик Тишкин, поставивший один против десяти на получение Невольским смертельной раны в живот, сгорал от нетерпения узнать кто кого и послал Гордея быть в кустах в непосредственной близости от стреляющихся. Гордей явился на место поединка за сорок минут до его начала и, не обнаружив нигде подходящих кустов, взобрался на сосну, где счастливо задремал.  Выстрел Раухмана прервал его сон. Раухман был большим поклонником Лермонтова и, понятное дело, выстрелил в воздух. Однако при этом его несколько ослабевшая от продолжительного стресса рука находилась под углом в 70 градусов к земле, и в следующее мгновение уютно свернувшийся в ветвях Гордей рухнул на эту землю без одного указательного пальца и с раздробленной коленной чашечкой. Пока он падал, поручик Невольский, не увлекавшийся Лермонтовым, выстрелил в Раухмана и убил молодого романтика наповал.

Так Гордей не стал унтер-офицером. Вместо этого он был найден более не годным и досрочно вернулся в Псков. В Пскове, несмотря на увечье, Гордей включился в развитие капитализма и формирование гражданского общества. За два года он приобрёл некоторый вес в обеих областях, хотя каким образом ему это удалось – я сказать не в состоянии.

— Занятье нынче сыскать дело немудреннОе, — сказал Гордей Савелию, прихлёбывая чай и машинально постукивая костылём по ножке стола. – Марусю твою, стало быть, определим по ейной должности, к Серафиме Кузьминичне в прачешную. А тебя, думаю, в общество спасенья на водах возьмут. Спасителем.

Губернское Общество спасения на водах появилось в Пскове за полгода до того и только вставало на ноги. Оно насчитывало десять действительных членов и пока не успело никого спасти или научить плавать.

Следуя указаниям Гордея, Савелий явился к Председателю Общества и на вопрос «тебе чего?» профессионально гаркнул: «Ааатставной артиллерии младшой унтер-офицер Савелий Кутузов, крестьянИн, урожённый в селе Волышове Порховского уезду, по протекции Гордея Никифорова!»

Председатель, муж двоюродной племянницы губернатора дворянин Опочкин, оторвался от карточной партии с вице-председателем и прямо спросил Савелия, умеет ли тот плавать. «Никак нет!», сказал Савелий. Тогда Опочкин спросил его, желает ли он состоять на должности спасителя утопающих и получать двенадцать рублей в месяц.

В роду Кутузовых ещё никто не состоял ни на одной оплачиваемой и к тому же столь интеллигентной должности. Савелий немедленно согласился. Вице-председатель записал его имя в бумаги, выдал ему значок Общества и велел каждое утро являться к дому Опочкина, имея при себе картуз и махорку. Всё остальное, что надо для спасенья утопающих, сказал вице-председатель, будет выдаваться на месте.

Весь вечер накануне первого рабочего дня обязанности спасителя утопающих пугали Савелия своей неизвестностью. Гордей, стремясь укрепить дух Савелия, уверял его, что чёрт не так страшен и что бывший подопечный подпоручика Тишкина может всё. Маруся, обрадованная внезапным вознесением мужа в белые воротнички, обещала в ближайшее же воскресенье свести Савелия на реку и научить плавать.

До той поры, говорила она, всё как-нибудь обойдётся.

Однако поход на реку не понадобился. В первое же рабочее утро двоюродная племянница губернатора, дворянка Опочкина, выдала Савелию лопату и велела выкопать пруд в дальнем углу сада. Как оказалось, из всех обязанностей на новой должности одно копание пруда имело хотя бы косвенное отношение к утопанию и плаванью вообще. Когда пруд был готов, Савелий переключился на уход за яблонями, заготовку дров для кухни, ремонт ограды, строительство нового сарая и эпизодический присмотр за тремя малолетними отпрысками Опочкиных. Доверили ему и заботу о лошадях. Лошадей, как и отпрысков, Опочкины имели три штуки. Пони среди них не было, и потому должность спасителя утопающих вполне удовлетворяла Савелия.

Пока Савелий за 12 рублей в месяц упрочивал благосостояние родственных губернатору Опочкиных, Маруся вынашивала под сердцем нашего прадеда Михаила и подвергалась нещадной эксплуатации со стороны Серафимы Кузьминичны.

Муж Серафимы Кузьминичны, мещанин Курков, имел радикально-консервативные, ксенофобо-шовинистические, оголтело антизападные политические воззрения. Позднее Курков стал одним из первых членов «Святой дружины», «Белого знамени», «Двуглавого орла» и большинства других черносотенных организаций, а также призывал единомышленников к проведению в Пскове еврейских погромов, которые, правда, не состоялись из-за отсутствия в Пскове сколь-нибудь заметного числа евреев.

После евреев Курков больше всего ненавидел поляков. Поляков, периодически говорил Курков своим домашним за ужином, надлежит всех поголовно закрепостить, запретить им говорить по-польски и вслед за евреями выслать на рудники в Сибирь. Радикализм Куркова в польском вопросе усугублялся тем обстоятельством, что поляки в Пскове имелись во вполне заметном количестве. Этих приживал, осквернявших своим присутствием древние русские земли, Курков предлагал в массовом порядке вздёрнуть на дубах и осинах. Серафима Кузьминична, помыкавшая мужем во всех остальных вопросах, беспрекословно признавала его авторитет в национальной политике. Она сразу же учуяла этнический бэкграунд Маруси, равно как и Марусино интересное положение, и решила устроить ей прерывание беременности естественным путём, то есть при помощи двенадцатичасового рабочего дня, едкого низкокачественного мыла и бесконечных партий портянок из Псковского кадетского корпуса. Само собой, одиннадцать других прачек, работавших на Серафиму Кузьминичну, находились в таких же условиях. Однако при появлении заметной брюхатости им всё же дозволялось работать всего по девять часов, занимаясь, в основном, полосканием и не имея дела с портянками.

Маруся, как уже говорилось, была здоровой и выносливой девушкой. Несмотря на то, что в Здуньска-Воле запах мыла, применявшегося у Серафимы Кузьминичны, повалил бы в бессрочный обморок всё население, Маруся относительно благополучно достирала до середины седьмого месяца беременности. Остальные прачки шёпотом сочувствовали ей и старались, чтобы она работала как можно ближе к приоткрытому окну. Но ресурсы человеческого организма, увы, не безграничны. В один довольно жаркий день в середине августа Маруся всё-таки лишилась чувств. Через несколько минут на открытом воздухе она пришла в себя, сняла фартук и, придерживая живот, направилась к работодателю.

Серафима Кузьминична сидела под сенью антоновской яблони и пила чай с бубликами и земляничным вареньем. Маруся, сказав несколько фраз по-польски, смахнула со стола бублики и самовар, размахнулась и влажной красной рукой отправила Серафиму Кузьминичну в нокаут.

К счастью для четы Кутузовых, малолетние отпрыски дворян Опочкиных успели привязаться к спасителю Савелию. В пруду, который он выкопал, прижились караси, сарай был закончен раньше срока, а лошади ржали как никогда сыто и довольно. Председатель Опочкин помог умерить далеко идущий гнев Серафимы Кузьминичны, но ни о какой работе для Маруси в Пскове больше не могло быть и речи. Савелий было заикнулся о возвращении в Волышово, где можно было гарантированно гнуть спину на свежем воздухе и до самой старости, но Маруся даже не дала ему договорить. После сознательного столкновения с эксплуататором в её душе возгорелось пролетарское пламя. Сельская жизнь была этому пламени классово чужда.

Савелий обратился за советом к Гордею.

— А чего тут думать-то? – сказал Гордей. – В Питер ежжать надо.

Столица представлялась Савелию враждебным холодным местом из лаконичного стихотворения, которое он знал с детства: «Родители! Я в Питере, / живу на хворосту. / Пришлите денег поскорее, / я приеду к Рожжеству». На это Гордей сказал: раз там живёт сам Государь, значит всё не так худо. Затем он дал Савелию адрес своего деверя. Деверь, по словам Гордея, жил где-то недалеко от Государя и трудился в строительной артели.

Перед тем, как заложить телегу и тронуться на север, Савелий пошёл в Общество спасения на водах за рекомендательной бумагой. Председателя Опочкина в тот день не было. Вице-председатель раскладывал пасьянс и время от времени смотрел на спину Александра II, памятник которому виднелся в окне.

— Уезжаешь, Савка, стало быть? – спросил вице-председатель.

Савелий грустно закивал и попросил рекомендательную бумагу.

— Это мы запросто, — сказал вице-председатель.

Он выдвинул один из ящиков стола, вынул оттуда пресс-папье, шахматную доску и ломоть заплесневелого сыра, повертел сыр в руке, ещё порылся в ящике, вытащил потёртую папку, взял из неё лист бумаги, в верхней части которого были изображены раскинувший руки мускулистый мужской торс и восхищённо глядящая на него женская головка, обмакнул перо в чернильницу и написал «Сим удостоверяется, что отставной артиллерии мл. унтер-офицер, уроженец села Волышова Порховского уезду Псковской губ. Савелий Кутузов, состоя будучи на должности Спасителя У».

— Тьфу ты, скотина, чернила вышли, — сказал вице-председатель, одним глазом заглядывая в чернильницу.

— А много ишшо писать-то? – вежливо спросил условно грамотный Савелий.

Вице-председатель задумчиво посмотрел на написанное. Потом на Савелия. Потом снова на написанное.

— Да не, — сказал он наконец. – Всё, почитай, на месте. Вот печать только приладим.

Получив рекомендательную бумагу с огромной гербовой печатью Общества, Савелий горячо поблагодарил вице-председателя и откланялся. Дома он немедленно погрузил в телегу жену и пожитки и стал прощаться с Гордеем. Казённая бумага наполнила его решимостью.

— Ну, с Боженькой. А то подождал бы, пока Маруська разродится, — сказал Гордей.

— Да уж лучше с брюхом ехать, чем с дитём, — поспешно заметила жена Гордея.

Она давно собиралась поселить в каморку своего младшего брата.

— И то верно, — искренне согласился Савелий.

Так прадед Михаил поехал появляться на свет в блистательный Петербург, где вызревали Серебряный век русской поэзии и революционная ситуация.

Даже если вы не бывали в Псковской области, вам, верно, хватит силы воображения представить, какие там дороги сейчас и какими они были в 1895 году, так что особой нужды их описывать я не вижу. Если бы случился тогда дождливый август или если б телега, на которой ехала чета Кутузовых, двигалась по ухабам быстрее, чем она двигалась, прадед Михаил вынужден был бы родиться раньше положенного и, как все недоношенные дети, мог бы стать великим полководцем или учёным – если бы сразу не умер. Но дожди не шли уже недели две, а лошадёнка Савелия была немолода и переставляла плохо подбитые копыта со скоростью 4,1 километра в час. Это не оставляло прадеду Михаилу никаких шансов на величие. Маруся комфортабельно сидела среди котулей и соломы и вполголоса мурлыкала польские народные песни. Савелий большую часть времени дремотно покачивался взад-вперёд, вяло сжимая в руке вожжи и жуя потухшую самокрутку. Мимо проползала скромная российская природа и многочисленные деревни и сёла, большинство из которых к настоящему времени полностью обезлюдели и заросли крапивой, лопухами и люпинами. Ещё мимо проплывали поля и покосы. На их месте позднее тоже выросли люпины или смешанные леса, ещё позднее поваленные и местами никуда не вывезенные в связи с непреодолимыми трудностями транспортировки.

Учитывая темп, взятый лошадёнкой Савелия, дорога до Петербурга, с ночлегами и остановками на меланхоличное жевание травы, должна была занять около недели. Когда в первый раз свечерело и яркие августовские звёзды, не дождавшись ещё, когда совсем дотлеет закат, начали высыпать на небо и т. д., Савелий остановился на краю небольшой деревушки. Он покалякал о том о сём с тремя местными мужиками, отдыхавшими на завалинке от праведных трудов, и посетовал на окаянность судьбы и брюхатость бабы. Мужики слушали с сочувствием. В конце концов Савелий устроил Марусю ночевать в избу к одному из них, а сам, ради сохранности добра, решил спать в телеге.

После наваристых щей и двух гигантских картофелин гостеприимный мужик поднёс Савелию кружку браги. В мире воцарилась полная благодать. Облизав бороду и поудобней устроившись в соломе, Савелий с минуту поглазел на звёзды, закрыл глаза и в то же мгновение погрузился в довольный крестьянский сон.

…Глубокой ночью, когда ни одно окошко не горело уже более в деревне и стояла густая тишина, наполненная лёгким шорохом листьев и приглушённым храпом, доносившимся сквозь сосновые стены изб, бесшумная чёрная фигура подкралась к телеге, в которой спал Савелий, и с изумительной сноровкой стала рыться в его вещах. Ни одним движением не выдавала она спешки или волнения, и только раз, когда Савелий причмокнул во сне губами, замерла на мгновение, чтобы затем продолжить свой обыск с удвоенным, но столь же хладнокровным проворством. Обнаружив и взяв, что было ей нужно, фигура неторопливо отошла от телеги и скрылась в безлунной августовской ночи…

Через несколько часов сырая утренняя прохлада разбудила Савелия. Поёжившись и постучав зубами, он выбрался из телеги и решил скрутить папироску, но не нашёл на себе ни кисета с махоркой, ни коробочки с газетными полосками, ни спичек. Кроме того, не хватало свёртка с рекомендательной бумагой и паспортами. Савелий склонился над телегой и принялся сонно шарить в соломе, думая, что искомое вывалилось туда. Постепенно он понял, что котулей на телеге вдвое меньше, чем было накануне. Он выпрямился, ещё несколько раз ощупал себя, трижды обошёл телегу, поползал по траве и, изрядно вымокнув в росе, встал на ноги рядом с жующей кобылой.

— Етить твою маковки, – грустно протянул Савелий. – Что ж ты, Глашка, ворА прохлопала?

Полчаса спустя телега, кобыла, злая Маруся и подавленный Савелий были окружены кольцом из галдящих мужиков, баб и ребятишек. Большинство мужиков имели в руках вилы и колья и с нетерпением ожидали консенсуса по вопросу о том, кого следует заподозрить, отыскать и назидательно изувечить.

Наступление консенсуса, однако, затягивалось. Около четверти собравшихся винили в краже проезжих цыган. Две бабы даже божились, что слышали и видели, как посреди ночи через деревню проследовал цыганский табор. Другая четверть полагала, что тут налицо рука Тришки Прынцева, который жил бобылём в землянке на краю леса и потому считался беглым каторжником. Двое особенно воинственных мужиков даже сбегали к землянке и, оторвав Тришку от доения козы, намяли ему бока – к счастью, без употребления вил или кольев. Ещё одна группа возлагала вину на старую Платониху, которая также жила одна на краю леса, имела пять кошек и огромную бородавку на носу и потому считалась ведьмой. Остальные приписывали злодеяние двенадцатилетнему сынишке Митьки Сопатого или самому Савелию. Последнюю теорию предложила Маруся. Она подозревала, что косная натура мужа влечёт его обратно в Волышово.

В конце концов мужики, вдоволь намахавшись вилами и кольями, поплевали под ноги и рассеялись. Через некоторое время разбежались ребятишки. Группами по трое разошлись бабы. К полудню у телеги остались Савелий, Маруся и сын Митьки Сопатого, который с утра ходил за грибами и только вернулся в деревню.

— Не, брешут это оне всё про меня, – сын Митьки Сопатого равнодушно сплюнул в истоптанную траву. – Ни в жисть я ничё ни в кОва не таскал. Это всё баба Праса, во-о-он с тОво двора. Я в йих нонче яблоков много потряс. Дак то рази кража? А кто в вас докУменты стащил, это и коту Платонихиному ясно. Окромя Федьки-расстриги с живого нихто так не стянет. Тока Федьку вам не найтить, он в лесу живёт. Его полиция с Пскову прошлый год цельный месяц ловили. Ловили-ловили, всю брагу в деревне выпили. А шиш поймали.

Савелий посмотрел на Марусю глазами побитого пса и стал запрягать.

— Хорошо хотя деньги ты мне на жопу вшила, — попытался он подмазаться к жене. – А то что ж, и деньгам бы каюк. А так-то, я ж на спины лежал, где уж ему, шельмецу…

Маруся смотрела в сторону и угрожающе молчала.

Савелий помог жене устроиться среди поредевших котулей, сел сам, тряхнул вожжами, причмокнул, цокнул, и Глашка потащила телегу обратно в Псков.

В глубине души Савелий, как Маруся и подозревала, ликовал. Затея с переселением в Петербург не переставала вызывать у него безотчётный ужас («Родители! Я в Питере – живу на хворосту…»). Его, конечно, не радовала предстоящая волокита с восстановлением украденных паспортов, а рот совершал рефлекторные жевательные движения – тосковал по самокрутке. Да и среди украденных вещей были лучшие Савельевы портки и три выходные рубашки, привезённые из Польши. Несмотря на это, всё в той же глубине души Савелий не испытывал к Федьке-расстриге ничего, кроме благодарности.

Маруся не имела настроения петь. Около часа единственными звуками в ушах Савелия были скрипенье тележных колёс, глухая поступь и фырканье кобылы, а также урчание в его животе, оставшемся без завтрака. По истечении часа Глашка остановилась пощипать травки. Савелий обернулся к жене.

— А что, Марусь, давай хлебцу перехватим, что ль, – осторожно предложил он.

— Тсс! — сказала Маруся. – Гляди.

Далеко позади по дороге двигалось облако пыли, внутри которого мелькала бегущая человеческая фигура. Фигура издавала непрерывные крики. Содержание криков, ввиду значительного расстояния, сначала не было ясным, но по мере приближения облака всё отчётливей стали звучать слова «стойте», «умоляю» и «во имя Господа нашего Исуса Христа». Через пару минут облако поравнялось с телегой. Из него вывалился невероятно заросший грязными седеющими волосами мужик в столь же грязной крестьянской рубахе навыпуск и уж вовсе неописуемо грязных и безбожно латаных портках. В левой руке он держал два мешка, сразу показавшиеся Савелию знакомыми, а в правой – ещё более знакомый Савелию свёрток.

— Во имя Господа нашего Исуса Христа… — просипел мужик, рухнув на колени и немного переведя дух. – Во имя… Во имя…

Он закашлялся, ещё отдышался, упёрся лбом в дорожную пыль у переднего колеса телеги и начал дословно оглашать окрестности церковнославянской версией 28 главы Псалтыря, допуская лишь незначительные отступления от канонического текста.

Савелий слез с телеги и озадаченно склонился над мужиком.

— Ты чё, брат, умом повредился?

Мужик оторвал лоб от дороги, выпустил из левой руки мешки и обеими руками протянул Савелию свёрток с документами.

— Помилуй, Сыне Человеческий, прости мя, тать мерзкую, прости и помилуй!

Руки мужика дрожали. По грязным щекам сползали слёзы, оставляя после себя бурые дорожки и теряясь в бороде.

Савелий взял свёрток и бережно развернул его. И паспорта, и рекомендательная бумага были на месте. Савелий снова завернул их, сунул свёрток за пазуху и хотел было поднять мешки с дороги на телегу, но мужик, угадав его намерение, вскочил на ноги и сделал это прежде него.

— Не гневись, Сыне Человеческий! Рыбину, рыбину я поел и хлебца ломоть, не ведал бо, на чью кладь покусился, да и взалкал, больно уж жрать хотелося, прости мя и помилуй! – на последних словах мужик снова рухнул на колени и упёрся челом в пыль в десяти сантиметрах от сапога Савелия.

— Точно повредился, — заметила с телеги Маруся.

Савелий почесал затылок.

— А махорку куда девал? – спросил он.

— Ма… Что? – приподнял голову мужик.

— Махорку мою, говорю, куда девал? В кисете?

Лицо мужика приобрело выражение крайнего отчаяния.

— Так то… Так то, должно быть, обронил я её, по ночи ещё… — залепетал он. – Обронил, как есть обронил, Господи! Прости мя и помилуй, не ведал бо, что творил…

При этих словах он особенно сильно ударил лбом о дорогу и закашлялся.

— Ну Бог с тобой, – с некоторой досадой сказал Савелий, в душе готовясь разворачивать Глашку обратно в Петербург. – Повыдергать бы тебе, конечно, руки твои, чтоб неповадно йим было добро-то чужо брать… Да что уж тут теперь… Не совсем ты, видать, ишшо пропащий, ишь как совесть-то разбирает… Ступай себе.

Мужик перестал кашлять и посмотрел на Савелия умоляющими глазами.

— Помилуй, Господи, меня, тать окаянную…

— Да что ж ты, дурак, имя-то Господне всё треплешь, — не выдержав, скривился Савелий. – Иди, вон, в церкву, покайся батюшке да замаливай свои пакости. Ступай, ступай, пока я добрый.

И Савелий стал разворачивать Глашку.

— Не отсылай меня от себя, Господи! – захныкал мужик, следуя за Савелием на четвереньках. – Знаю, что недостоин я милости твоей! Верною службою, службою хочу искупить грехи свои тяжкие! Знаю, что и мытаря прощал ты, и блудницу прощал, и разбойника! Знаю, что хуже я разбойника, много хуже! Постриг принял, да слаб был в вере, и попутал меня враг рода человеческого… Польстился я на утехи греховные, снюхался с Авдотьей-блядью, бежал из обители и погряз во блуде и мерзости…

— Прав был, выходит, мальчонка, — сказала внимательно слушавшая Маруся. – Ты, значит, Федька-расстрига?

— Он, он самый, матушка! – мужик развернулся макушкой к Марусе и заголосил ещё громче. – Диомидом был в постриге, да осквернил святое имя, теперь обратно Федька. Три года живу в лесах, по деревням шастаю, ворую у добрых людей. Вот и вчерась сижу в кустах, думаю, проезжие в Питер, стало быть, провиант да деньжата есть… — мужик снова развернулся к Савелию. – Как ночь настала, подкрался к тебе, Господи, взял, что мог снесть, и ну к себе в лес… А там, слава Богу, развернул бумажку и вижу, кто ты есть, и понял сразу: это мне Господь посылает спасение, побегу к нему, авось сжалится и оставит при себе, как Матвея-мытаря, и сделает ловцом человеков…

Савелий кое-как справился с отвисшей челюстью, извлёк из-за пазухи свёрток с документами и развернул рекомендательную бумагу. С минуту поморщив лоб, он протянул бумагу Марусе и попросил прочитать вслух.

—  «Сим удостоверяется… что отставной артиллерии млэээ унтер-офицер… уроженец села Волышова Порховского уезду Псковской губ… Савелий Кутузов… состоя будучи… на должности Спасителя У», — с трудом разбирая  артистический почерк вице-председателя, прочитала Маруся.

— Спаситель Устин! – завопил мужик. – Господи! Как принял я постриг, было мне раз ночью от тебя видение: будто прихожу я к заутрене, а храм пустой, ни души в нём нет. Только мальчишка, что при монастырской конюшне был, машет всё руками и кричит: «Иди! Иди! Там братьЯм Спаситель за огородом является!» И вот, побежал я, как шальной, к огороду, а там братия вся собралася, и глядят все на калитку заднюю, за водой скрозь ту калитку на озеро ходили. И вот, отворяется та калитка, и заходит некто, с виду мужик. Все братьЯ на колени попадали. Один я стою в гордыне своей бесовской, и насмехаюсь. «Что же, это, — говорю, — за спаситель такой – в картузе да сапожищах? У нас в Прибужи таких спасителей, — говорю, — в кажной избе по трое». Смотрю на него и спрашиваю: «Как тебя, мужик, звать?» А он поглядел на меня своими очами, так что у меня ноги враз подкосились. Говорит: «Не пришло ныне моё время, а егда придёт, Устин будут меня звать». Тут и проснулся я, и забыл совсем про сон этот… А сёдни как глянул в бумагу-то, а там и Христос, и матерь его нарисованы, и написано про тебя всё как есть… Господи! Прости мя и наставь!

Савелий расхохотался.

— Ну и дурень же ты, Фёдор, — сказал он. – По лесам бы поменьше блыкался, авось мозги-то на место бы и встали. Спаситель Устин! Привидится же людЯм чёрти что. Спаситель утопающих я, а не…

— Ловец человеков! – истово и просветлённо кивая, завопил Фёдор.

Он попытался облобызать сапог Савелия.

— Да чтоб тя!… – разозлился Савелий и, отставив ногу, хотел уже дать ему по зубам, но был остановлен Марусиным окриком.

— Оставь его, — сказала Маруся. – Пусть с нами будет. Пойдёшь за телегой, — добавила она, обращаясь к Фёдору.

— Спасибо, матушка! – разрыдался Фёдор.

Не меньше двух часов, шепча благодарности и молитвы, он полз за телегой на четвереньках. Задумчивая Глашкина поступь вполне позволяла это.

Маруся

2. МАРУСЯ, ЖЕНА САВЕЛИЯ

Насколько могла судить сама Маруся, прадед Михаил родился в срок. Но случилось это не в Петербурге, а в Луге.

Краткая историческая справка: В начале XIX в. Луга, по свидетельству классика, являлась самым плохим городом на свете после Новоржева. Однако уже к концу столетия она успешно вылетела из горячей сотни, пропустив вперёд не только Новоржев, но также Калугу, Симбирск, Царицын, Омск, Вологду и ещё около ста двадцати российских городов.

Главной причиной блистательного падения Луги в списке наиболее отстойных городов мира стала железная дорога. По железной дороге из Петербурга в Лугу приезжали столичные дачники. Всё тёплое время года они населяли многочисленные дачные посёлки, крутя дачные интрижки, споря о судьбах России и сокрушаясь, что люди не летают как птицы. При этом они расходовали такое количество денег, что средняя крестьянская семья в Лужском уезде могла позволить себе 1,19 лошади, а бюджет уездного земства позволял открывать дополнительные народные училища и к 1900 г. довести уровень грамотности сельского населения до небывалых 8%.

Фёдор точной статистикой лужского благоденствия не владел. Для того, чтобы уговорить Савелия остаться в Луге и не ехать в Питер, статистика ему, впрочем, не понадобилась.

— Спасителе Устине! – обратился Фёдор к Савелию, когда они остановились на берегу реки Луга. – Коли даст благодать твоя мне на время бритвУ, рубаху и порты чистые, тут же сыщу тебе и матушке пристанище.

Савелий за три дня пути до Луги пообвыкся в роли Спасителя.

— Добро, — сказал он.

И, усевшись на замшелый валун, стал готовить самокрутку.

Фёдор помылся в реке, подровнял свои седеющие космы, укоротил бороду, переоделся в Савельево платье и принялся служить семье Кутузовых. В глубине его тряпья хранились десятка три свёрнутых в трубочку купюр разнообразного и отчасти достойного достоинства. Купюры были наворованы Фёдором за годы его лесной жизни у небожественных спящих путников. Выпросив у Савелия прощения за это злодеяние, Фёдор побежал в город и снял трёхкомнатный домик с садиком и видом на Екатерининскую соборную церковь. Савелий и Маруся заняли две комнаты и хотели отдать Фёдору третью, но тот отказался и поселился в маленькой кладовке, примыкавшей к сеням.

На другой же день Фёдор отправился в дачные посёлки искать подённой работы. Работа в дачных посёлках, надо сказать, водилась в изобилии. Был там даже интеллектуальный труд: иные столичные господа, споря о судьбах России и желая послушать глас простого народа, зазывали к себе первого попавшегося на улице мужика и в течение двух-трёх часов выведывали у него, кто виноват, что делать, кому на Руси жить хорошо и возможно ли пожертвовать слезинкой ребёнка ради вселенского счастья. По окончании аудиенции мужику обычно подносили водки и давали до пяти рублей.

Как следствие, в дачных посёлках сложилась целая категория сезонных тружеников, которых прозвали «цийниками». Цийники промышляли тем, что выискивали дачи, с веранд которых доносилось «конституция», «революция», «функция интеллигенции» и другие слова, оканчивающиеся на «ция». Отыскав такую дачу, цийник прохаживался взад-вперёд по её окрестностям, пока, обычно с наступлением сумерек, из калитки не показывался кто-нибудь в пенсне и говорил: «Послушай-ка, почтенный, не будешь ли любезен уделить нам минутку-другую?» Среди цийников царила жёсткая конкуренция. Большинство их составляли отпустившие сезонную бороду и переодетые студенты, которые хорошо знали, какой именно глас народа господам в пенсне придётся более всего по душе.

Фёдор не имел намерения соперничать с цийниками и брался за более прозаические дела. Днём он колол дрова, возил воду, чинил и красил заборы, подпирал и белил известью яблони и вишни. По ночам сторожил дачу одной крайне мнительной немолодой дамы. При этом он получал дополнительную мзду от рабочих местного кирпично-гончарного завода, которые, также по ночам, приходили на свидания с горничными мнительной дамы. В этом попустительстве греху Фёдор каждое утро каялся Савелию. Савелий охотно прощал его.

Сам Савелий поначалу обрадовался возможности ровным счётом ничего не делать, прежде ему никогда не выпадавшей. Но поскольку единственными видами досуга, которые он знал, были сон и употребление спиртного, уже через две недели ему удалось пропить все отложенные на Петербург деньги и приобрести вид хронического пьяницы. В конце концов Маруся, со дня на день ожидавшая рождения прадеда Михаила, побила Савелия ухватом и сказала Фёдору подыскать для Спасителя Устина какое-нибудь отвечающее его статусу занятие.

Фёдор смутно представлял, какое занятие может отвечать статусу Спасителя. На удачу, в тот же самый день сторож и, по совместительству, истопник Екатерининской церкви по пьяной лавочке сорвался с крутого берега Луги и свернул себе шею. Фёдор воспринял это событие как несомненное божественное вмешательство. Отбив несколько земных поклонов потиравшему побитые ухватом бока Савелию, Фёдор предложил ему трудоустроиться на место погибшего.

Прадед Михаил родился в последний день сентября. Потом наступили холода. Дачники исчезли, и Фёдор пошёл на постоянную работу в кирпично-гончарный завод. Целых восемь рабочих завода ходатайствовали за него перед начальством.

Вскоре жизнь совсем утряслась и наладилась. Маруся занималась ребёнком и домашним хозяйством. Фёдор делал кирпичи, ходил за покупками, помогал Марусе по хозяйству, а поздними вечерами сидел у себя в кладовке, бормотал молитвы и при свете керосиновой лампы постоянно писал карандашом в толстой тетради. Савелий сторожил и отапливал Екатерининскую церковь.

От постоянной близости богослужений и икон, а особенно от церковного запаха, Савелию и впрямь стало мерещиться в своей натуре нечто если не божественное, то околобожественное. «А ведь шут его знает, — размышлял Савелий, подкладывая дров в высоченную церковную печь, — Федька он хотя и расстрига, и ворюга страшный, а всё ж таки божеский человек. В обители жил, видения имел. Господь, известно, завсегда был до грешных душ внимателен. Праведников-то чё тормошить? Не, ну насчёт спасителя, это Федька, ясно дело, загнул. А всё ж таки чё-то, видать, во мне такое есть, раз он со мною носится, как с писаною торбой».

Марусю посещали мысли того же рода. Ни в её семье, ни у её предков никогда не было прислуги, но она быстро привыкла к наличию Фёдора. Для неё он был одновременно компенсацией за перенесённые у Серафимы Кузьминичны издевательства и наградой за принятие истинной православной веры. Фёдор, в свою очередь, относился к Марусе с почтительным трепетом и благоразумной опаской.

К орущему и писающемуся прадеду Михаилу Фёдор питал благоговейный ужас и старался держаться от него на расстоянии нескольких шагов.

Каким боком Невестка Божия со Внуком Божиим вписывались в его предположительно христианскую картину мира, было не совсем ясно. Савелий, знавший Писание только со слов гугнивого волышовского попа, никогда не озадачивался такими продвинутыми теологическими вопросами. Но Марусю это настораживало.

— Как бы ересь какая из него не попёрла, — делилась она с мужем своими опасениями.

— Да ну тебя, кака така ересь, — отмахивался Савелий. – Он же двинувши, какой с его хлыст.

«Хлыстами» Савелий называл всех сектантов, кроме старообрядцев.

— А ты зря машешься-то, — настаивала Маруся. – Ты видал хоть бы раз, чтоб он крестное знаменье клал?

— Да и слава те Господи, что не кладёт, — возражал Савелий. – Он и так мне денно и нощно в ноги кидается и «спасителем» кличет. А ты ишшо хошь, чтоб он креститься на меня начАл. Ну уж хер, не потерплю я етого.

Но Маруся не успокаивалась. Несколько вечеров подряд, только Савелий принимался храпеть, она украдкой пробиралась в сени и, замерев у двери Фёдоровой кладовки, изо всех сил пыталась разобрать, что он там бормочет в своих молитвах. На её досаду, из монотонного гудения и шипения выделялись только всё те же «Господи Исусе», «Спасителе Устине», «грешен бо» и «прости мя и помилуй».

Тогда Маруся решила действовать решительнее. Днём, пока Фёдор был на заводе, она зашла в его кладовку, благо дверь он всегда оставлял распахнутой настежь. Порывшись в рваном тряпье, заменявшем Фёдору постель, она отыскала толстую тетрадь и села знакомиться с её содержимым.

Карандаш Фёдора и его почерк оставляли желать много лучшего. Марусе потребовалось десять минут, чтобы наловчиться разбирать бледные убористые каракули. Первые семь страниц занимали бесконечные вариации на тему 28 псалма. Некоторые из вариаций содержали упоминания реалий Псковской губернии, но никой другой крамолы Маруся в них не обнаружила. Её подозрения начали затихать.

Как вдруг, с середины восьмой страницы, пошли откровения. В моем вольном причёсанном пересказе, откровенничал Фёдор приблизительно о следующем.

Во время своего первого пришествия и своей первой мученической гибели Сын Человеческий не искупил грехи мира во всей их полноте, так как человеком являлся лишь формально. Уже одного этого поганого монофизитского измышления было довольно, чтобы Марусины брови поползли на лоб, но Фёдор развивал тему. Христос, писал он, достоподлинно знал, что Он Сын Божий и полноправный член Святой Троицы, а потому не мог в полной мере испытать глубину отчаяния и душевного смятения, которые без устали треплют обыкновенных людей, знающих, что они суть лишь грешные твари пред гневным Господним ликом. Все сомнения Христа, истолкованные простаками-апостолами как проявления страха перед мучительной смертью, на самом деле были опасениями, что Его миссия закончится полным фиаско ввиду именно этого обстоятельства. Даже на кресте, вопрошая Отца, зачем Тот оставил Его, Христос вполне осознанно обращался к Богу, как к своему родителю, и помнил, что «ныне же будет в раю», о чём, в частности, сообщил одному из распятых по соседству разбойников.

Такое частичное очеловечивание не помешало запланированному искуплению грехов мира, однако привело к тому, что, хотя потенциально спастись может каждый, на практике до Царствия Небесного добираются лишь те, кто обладает сознательной и прочной верой во Христа и Спасение. Остальные и поныне обрекаются на посмертные муки, включая даже тех, кто не может прийти к Христу в силу совершенно объективных причин: как культурологических («если кто выросши в стране магометанской, куда и нет пути человекам Божиим»), так и социальных, о которых Фёдор имел своеобразное представление («или же если кто человек учёный, в университете служит и в Бога не верует по должности»).

Поэтому Святая Троица кардинально пересмотрела концепцию второго пришествия и отказалась от трубящих ангелов, саранчи, звезды полынь и военных действий в районе Армагеддона. Во второй раз Спаситель должен был явиться совершенно обыкновенным человеком, без какого-либо знания о своей истинной природе, каковая будет открыта лишь одному апостолу, бывшему пропащему грешнику. Роль этого апостола заключалась в том, чтобы оберегать Спасителя на пути Его ко второй мученической гибели. После этой гибели будут спасены все, включая мусульман и университетских преподавателей, а установление Тысячелетнего Царства произойдёт эволюционно, без прямого всевышнего вмешательства.

Изложив на тридцати страницах теоретическую часть, Фёдор далее отождествлял Савелия со Спасителем Устином, себя – с апостолом-грешником, а Марусю – с прародительницей Нового Рода Людского, более качественного, каковой род, главным образом, и будет населять Тысячелетнее Царство. После этого Фёдор излагал историю своего знакомства с семейством Спасителя. В его рассказе фигурировали разверзшиеся небеса, белые голУбки, неопалимые рябины и златое сияние вокруг головы Савелия.

Фёдор продолжал излагать и дальше, но Маруся была уже не в силах читать. Не выпуская тетрадь из рук, она вышла из избы и монументально встала на крыльце. Вечерело. Шёл лёгкий декабрьский снег. Инквизиторский запал распирал Марусю. Она окинула взглядом улицу и решила как минимум немедленно пойти на завод. Ей не терпелось ткнуть Фёдора носом в сатанинскую тетрадь и призвать ближайших добрых людей на расправу.

Как только Маруся сошла с крыльца, из-за угла соседнего дома показалась нестройная оживлённая процессия. В голове процессии двое мужиков рабочего вида тащили носилки для переноски глины. На носилках болтало головой и ногами кое-как уложенное тело, припорошенное снегом.

Через минуту процессия поравнялась с Марусей. Носилки опустили на снег. Кое-как уложенное тело всё ещё принадлежало Фёдору, но выглядело плачевно. От крови и мороза волосы на голове превратились в бесформенные чёрные сосульки. Правая сторона лица была ободрана. Пальцы правой руки выглядели сплошной тёмно-красной лепёшкой, а сама рука была ненормально вывернута. Всю одежду покрывала подмёрзшая глина.

— С печи навернувши, — пояснил один из носильщиков, бесстрастно разглядывая Фёдора. – Она, вишь, зараза, дымить стала, дак он полез наверх дыру искать. А там оно, понятно, дыму-то больше всего. Угорел, значит, да и сверзился вместе с лестницей. Сперва башку расшибил об стену, потом так вот по стенке в замес и сполз. Ну да чё там, всяко бывает. Дохтор сказал, помрёт быстро, мучаться не будет.

— Дурак твой дохтор! – рявкнула Маруся. – Волоките в избу.

Мужики послушно занесли Фёдора в избу, уложили его на кровать и стали мяться в дверях.

— Пока поправляться не начнёт, водки не дам, — сказала Маруся.

Мужики помялись ещё с минуту и ушли, возмущённо гудя. Маруся проводила их взглядом. Затем она перевела взгляд на тетрадь, которую всё ещё держала в руках. Поколебавшись, она вздохнула, подошла к печи, отодвинула заслонку, бросила тетрадь на красно-оранжевые угли и села кормить грудью прадеда Михаила.

Фёдор

3. ФЁДОР, АПОСТОЛ САВЕЛИЯ

К утру следующего дня Фёдор, с великой осторожностью раздетый и немного отмытый, пришёл в сознание.

— Прости мя, Господи, — зашептал он, как только сумел приоткрыть один глаз и разглядеть в полумраке дремавшего на скамье Савелия. – Худой я тебе хранитель… Гнать меня нужно было, яко пса шелудивого… Помру вот теперь, какой с меня прок…

— Не помрёшь, — отрезала Маруся и ласково приказала ему заткнуться.

Ещё через день она, после некоторых колебаний, вымыла и коротко остригла волосы Фёдора. Тот жалобно поскуливал, но остался вполне жив. По окончании этой процедуры Маруся послала Савелия за доктором.

Доктор попахивал сивухой и луком. В то же время, он имел на носу пенсне и выглядел, как безбожно раздобревший портрет Чехова. Доктор подверг повторному обследованию стриженый череп Фёдора, сказал «ага» и заявил, что пациент наверняка будет жить, потому что все смертельные дыры в его голове, зафиксированные при первом обследовании, престраннейшим образом затянулись, а местами даже начали зарастать волосяным покровом. После этого заявления он наскоро вправил Фёдору вывихнутую руку и, удовлетворившись скромным полтинником, грузно вышел.

— Дыры, как же! – скептически буркнул Савелий. – Слышь, Марусь, чего говорю. Мужики-то сказывают, Илья Афанасич етот в дупеля был, когда Федька с печи грымнулся. Подходит сперва, значит, и говорит: эва, прости Господи, мужику бОшку оторвало. Мужики ему давай разъяснять: ето он в глины весь, в замес попал, одна башка, стало быть, чистая – выделяется. Вот те и исследованье. Дыры в голове! заросли! волосам покрывши! Сказал бы ишшо: вот были в вашего Федьки роги как в чёрта, да только, видать, теперь престраннейшим образом отвалилися.

Маруся промолчала. Здравый смысл подталкивал её признать истинность такого рационального объяснения. Но из суеверных потёмок на дне сознания лезли еретические сомнения.

У самого Фёдора никаких сомнений не было. Сначала он трогательно расплакался, потом поблагодарил Савелия и Марусю за чудесное исцеление, а после заснул с просветлённой улыбкой на ободранном лице.

К Рождеству Фёдор полностью оклемался. Он вернулся на работу и переместился обратно в кладовку. В кладовке стояли крещенские морозы. Несмотря на продолжительные уговоры со стороны Савелия и Маруси, Фёдор согласился лишь на то, чтобы перед сном заходить в избу и четверть часа греться на скамье у печи. О пропаже тетради он не обмолвился ни единым словом, и Маруся никак не могла решить, заметил ли он вообще, что его откровения бесследно исчезли. Первое время она почти каждодневно тайком заглядывала в кладовку, но новой тетради Фёдор так и не завёл, хотя вечерние молитвы бормотал всё так же регулярно и истово.

— Федька-то бросил в тетрадке своей писать, — со значением сказала Маруся Савелию.

— Ясно дело, — не удивился Савелий. – Чем ему теперь писать-то? В его ж три пальцА на правой руки еле загибаются. А чё он там писал?

Маруся махнула рукой.

— Так, — небрежно сказала она. – Всяку ерунду.

— А, — с пониманием сказал Савелий.

На этом тема аномальной религиозности Фёдора была закрыта. На людях он никогда не называл Савелия Господом и Спасителем. В приватной же обстановке Савелий воспринимал оба обращения уже не иначе как безадресные междометия.

Маруся вскоре начала брать на дом стирку и тоже потеряла интерес к чистоте веры.

Долго ли коротко ли, сейчас трудно сказать, но прошло девять лет, и наступил 1904 год. Немало интересного произошло за это время в России и в мире, и ещё больше неинтересного, и уж совсем много случилось всяких мерзостей и гадостей, ибо повсюду процветали эксплуатация, дискриминация, этническая нетерпимость, имперское мышление и борьба за передел колониальных владений. Слова, заканчивающиеся на «ция» стали раздаваться в Луге буквально с каждой второй веранды. Несмотря на это, цийный промысел зачах. О том, что думает народ, постоянно писали в газетах, причём журналисты самого разного толка, так что можно было запросто отыскать в печатном виде народное мнение на любой вкус. Кирпично-гончарное производство в Луге также переживало не лучшие времена. Ещё в 1902, не дожидаясь, пока его уволят, Фёдор ушёл с завода. Желая упрочить собственное положение и, следовательно, благосостояние семьи Кутузовых, он приобрёл себе ещё один фальшивый паспорт (более высокого качества), купил с рук поношенный, но вполне прочный выходной костюм, наловчился писать левой рукой и устроился перлюстратором в Чёрный кабинет при Лужском городском почтамте.

Новая должность сильно впечатляла Фёдора. Согласно полученным директивам, он почти не вскрывал письма лужских обывателей, сосредоточивая всё внимание на корреспонденции столичных дачников и деятелей местного рабочего движения. Последние, поднаторев в конспирации, писали всё больше о погоде и неурожае свёклы, а настоящие революционные послания отправляли с оказией, которой обычно был агент охранки, тщательно снимавший с каждого послания копию для соответствующих инстанций в самом Петербурге. Зато дачники подходили к написанию писем настолько либерально, словно все поголовно выросли не в Российской Империи, а в Американских Штатах. После вступительных пассажей о прекрасной русской природе и прелестнице Елизавете Николавне из дачи напротив каждый второй принимался на чём свет стоит хаять правительство и хвалить методично истреблявших его эсеров. Каждый третий писал: «Самодержавный строй есть постыдный анахронизм». Каждый пятый спрашивал, как там у нас в Петербурге, не началась ли ещё революция. Обсуждались также Толстой и международные новости.

Фёдор читал, делал выписки, вкладывал письма обратно в конверты, составлял рапорты и на пути со службы навещал Савелия.

— Последние дни грядут, Господи, — печально шептал Фёдор Савелию.

— До чего ж ты, Федька, страху наводить горазд. Поживём ишшо, — зевал Савелий и шугал свиней, подобравшихся слишком близко к дверям церкви.

Савелий все девять лет продолжал исполнять обязанности сторожа-истопника и пользовался среди прихожан не меньшим уважением, чем сами батюшки. Ему уже стукнуло тридцать пять; он отрастил небольшое брюшко и поддерживал в идеальном порядке свою патриархальную бороду. Он был бескомпромиссно доволен жизнью.

Понурый Фёдор шёл домой, где Маруся подтирала зад третьей по счёту младшей сестрёнке прадеда Михаила. Первой сестрёнке уже исполнилось семь. Вторая умерла во младенчестве, к лёгкому огорчению родителей и великому горю Фёдора.

— Последние дни грядут, матушка, — говорил Фёдор, входя в избу и скорбно наблюдая подтирание зада.

— Опять ты шарманку свою завёл, — не оборачиваясь, говорила Маруся. – Как там дачники наши? Смутьянствуют всё? Щи в чугунке на плиты.

Фёдор наливал щей в свою тарелку и шёл в кладовку. Там, переменив рабочий костюм на старое тряпьё, он садился на лежанку, медленно хлебал щи и тревожился. Спаситель Устин-Савелий не проявлял ни малейшей склонности к отчаянию и душевному смятению, не говоря уже о мученической гибели.

А какие замечательные возможности для мученической гибели то и дело появлялись в России и мире! Чего стоила одна только маленькая победоносная русско-японская война! Она как раз начинала выходить на достойный двадцатого века уровень: воюющие стороны гоняли друг друга по центральной Маньчжурии и взаимоистреблялись десятками тысяч. Вот если бы это только протянулось ещё пару лет, мечтал Фёдор. Тогда б Савелия обязательно мобилизовали как резервиста и послали участвовать в этом геополитическом увеселении, и там бы ему оторвало ногу, и беспорядочно отступающие свои бросили бы его истекать кровью в снегу, и через полчаса угасающего, но достаточно ясного сознания его бы добил штыком японский солдат, и мир был бы безоговорочно спасён.

Однако из прочитанных писем Фёдор знал, что, по самым достоверным слухам, государь и правительство уже поняли, что шансов на победу нет. Они намеревались проиграть для приличия ещё несколько крупных сражений, а на следующий год заключить мир. Нет, японский штык не светил Савелию. С другой стороны, со дня на день должна была грянуть революция, о необходимости которой так долго писали не менее 25% дачников. Но так ведь то в столице и прочих продвинутых промышленных центрах. А какая ж Обуховская оборона и смирительные казаки с шашками в Луге, где рабочее движение ограничивалось его руководителями?

Нет, провидение не хочет вести Спасителя к мученической гибели, думал Фёдор, всё больше кручинясь. По всей видимости, этот крест целиком лежал на нём, грешном апостоле. А ведь он уже был не так чтоб молод. Сколько точно ему уже сравнялось лет, Фёдор с уверенностью сказать не мог, так как полжизни прожил с фальшивыми паспортами. Но его волосы почти все поседели, по вечерам ломило суставы, зубов оставалось всё меньше, на службе приходилось надевать очки, а походы в уборную доставляли ощутимые неудобства.

В одну из августовских ночей, аккурат через девять лет после прибытия Кутузовых в Лугу, Маруся проснулась от острого приступа кашля. Кашель был вызван дымом, заполнявшим избу.

Маруся вскочила. По входной двери ползли языки пламени. В сенях вовсю гудело, трещало и обрушивалось.

— Савелий! – заорала Маруся. – Фёдор!

Савелий отозвался не сразу. Зато в ответ на второй призыв одно из окон немедленно разлетелось вдребезги и с воплями «пожар! пожар!» Фёдор ввалился в избу вслед за разбившим окно бревном. После этого проснулись дети. После детей проснулся Савелий. Несколько минут все оглушительно кашляли, орали благим матом и беспорядочно метались по избе. Наконец Маруся подобрала с пола бревно и выбила другое окно, через которое было удобнее спасать детей и вещи.

К рассвету дом сгорел полностью. Никто не пострадал. Значительную часть немногочисленных и не особенно ценных семейных ценностей удалось сберечь от огня. Но самого дома, который девять лет выкупали у хозяйки, больше не было. И, хотя сердобольный отец Кондратий с большой помпой приютил погорельцев Кутузовых в старом флигеле рядом со своим домом, это, конечно, была временная мера.

Мнения о том, как жить дальше, разделились. Маруся полагала, что нужно подождать холодов и снять на зиму какой-нибудь старый дачный домик, снабжённый нормальной печью. В крайнем случае, рассуждала Маруся, можно устроить Савелия на завод и получить комнатёнку в одном из рабочих домов. Фёдор мягко, но неустанно предлагал ехать в Петербург, где, по его словам, весь пролетариат обленился и революционизировался, и страсть как не хватало добросовестной рабочей силы. Савелий определённого мнения не имел, но работать на заводе ему не хотелось ни при каком раскладе.

К середине октября Фёдор, взявший на себя труд найти дешёвую дачу с печкой или устроить Савелия на завод, печально объявил, что ни то, ни другое не представляется возможным. Маруся приняла это известие с агрессивным недоверием. Однако занимающий церемониальную должность главы семьи Савелий молчал, а Фёдор сразу же вызвался отправиться в столицу и подготовить плацдарм для переезда. Он уехал на следующий день, отсутствовал неделю и вернулся весь в обновках и с шикарным чемоданом, набитым гостинцами и подарками.

— В Петербурге нынче рабочему человеку раздолье, – поведал Фёдор, презентуя Марусе шаль и сапожки. – Заживём, матушка, пуще прежнего.

— Где ж это ты денег столько взял? – с подозрением спросила Маруся.

Подозрение это, впрочем, было изрядно смягчено тем, что сапожки сидели, как влитые.

— Дак то заработал, матушка, — уклончиво ответил Фёдор.

— На каких же это таких работах так плотют?

— Дак то эээ… Аглицкий корабль разгружал. У них, известно, средствА немалые. Плотют по-божески, матушка.

— Истинная правда, — поддакнул Савелий. – Я слыхал.

Маруся ещё немного поворчала и сдалась.

Так и случилось, что 1 ноября 1904 года Савелий, Маруся, Фёдор, прадед Михаил и две его сестрёнки сели в вагон третьего класса и поехали в Петербург, где уже вполне созрел Серебряный век русской поэзии и перезрела революционная ситуация.

У Витебского вокзала взяли извозчика и поехали за Нарвскую заставу. Как оказалось, в перерывах между разгрузкой британских товаров Фёдор снял комнатку в первом этаже двухэтажного деревянного дома. Дом стоял в кривом безымянном переулке неподалёку от Нарвских ворот.

Комнатка и Нарвская застава привели в состояние шока не только Марусю, но и Савелия. Разревелся даже прадед Михаил, уже начинавший понимать что в этой жизни к чему. Флигель отца Кондратия внезапно приобрёл в памяти Кутузовых ореол утраченного Эдема.

Размеры комнаты не превышали пятнадцати квадратных метров. Печь в углу безбожно дымила. Сквозь сырые и местами проломленные доски пола тянуло могильным холодом. От каждого шага обитателей второго этажа потолок, в который Савелий упирался головой, содрогался по всей площади и, казалось, грозил обрушиться. По стенам сновали армии непуганых тараканов. Каждая из трёх коек кишела клопами. Для полноты сенсорных впечатлений в комнате стояла затхлая вонь, от которой первые несколько минут после улицы мутило рассудок.

— Раздолье, значит? – зарычала Маруся, надвигаясь на Фёдора.

— По первости, только по первости, матушка! – Фёдор попятился к выходу, споткнулся о прадеда Михаила, упал и закрылся руками.

Маруся от души отходила его шикарным чемоданом, сотрясая вонь польским языком. Жребий, тем не менее, был брошен, а дело сделано. Переезд совершился. Закончив избиение Фёдора, Маруся велела ему замазать печь, а всем остальным – приниматься за истребление клопов. Первую ночь провели на лестнице, кутаясь во все имеющиеся одежды и мешая передвигаться брутально пьяным обитателям второго этажа. На следующий день Маруся выяснила, что доля её семьи не так уж горька: во всём доме только Кутузовы имели в своём распоряжении целую комнату. Другие комнаты были поделены на каморки, доходившие числом до четырёх. Кроме того, Фёдор буквально ползал у неё в ногах и клялся, что к весне заработает уйму денег, и жилищные условия будут непременно улучшены. Маруся ещё пару раз огрела его чемоданом и на время смирилась со сложившейся ситуацией.

Смирение Савелия с ситуацией происходило более проблематично. Единственной работой, какую смог отыскать для него Фёдор, была должность чернорабочего на Путиловском заводе. Через месяц этой должности брюшко и удовлетворённость жизнью Савелий утратил начисто. Он подносил, уносил, затаскивал и перетаскивал тяжёлые предметы по десять-двенадцать часов. Затем он ковылял домой и отключался. Так происходило шесть дней подряд, потом наступало воскресенье, Савелий шёл в кабак «Екатерингофский» и вместе с обитателями второго этажа приходил в брутально пьяное состояние. На следующее утро начиналась новая рабочая неделя.

Сам Фёдор устраиваться на завод не стал. Тем не менее, в самое короткое время он сделался активистом Нарвского отдела «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга». Он посещал все заседания отдела, прилежно слушал нравоучительные лекции и вызвался заведовать проведением вечеров церковного пения. Наряду с общественной деятельностью, Фёдор не оставлял разгрузки иностранных судов. Несмотря на несудоходное время года, иностранцы продолжали отгружать свои заморские товары и фантастически хорошо платить. Разгрузки происходили не чаще раза в неделю, но с каждой Фёдор возвращался, неся в руках большие сумки. Сумки были набиты ветчиной, колбасами, сахаром, кренделями, конфетами, забавами для детей и ситцами для Маруси.

— Взял бы меня, что ли, корабли-то разгружать, скотина, — мрачнел измотанный до полусмерти Савелий, разглядывая с койки это изобилие.

— Никак это не возможно, Господи, — виновато разводил руками Фёдор. – Мы ж там не хто попало, все на учёт взят, местов больше в сезоне нету. А вот ежели хочешь в собрание наше сходить, то завсегда могу тебе наилучшее место дать и…

— Да на кой чёрт мне твоё собранье, и без того хоть в петлю лезь, — прерывал его Савелий. – А теперь заткнитесь все, спать буду.

Никто, конечно, и не думал затыкаться.

Новый 1905 год начался многообещающе для замысла Фёдора. Уже третьего января, в понедельник, Савелий узнал, явившись на работу, что по всему заводу объявлена стачка. Все говорили о каких-то требованиях к дирекции. В возмущённой толпе у заводской конторы мелькал Фёдор, совавший рабочим листки бумаги.

Невероятно обрадованный таким поворотом событий, Савелий отправился прямо в «Екатерингофский» и напился до полного беспамятства. Стачка не прекращалась всю неделю. В субботу утром Савелий почувствовал, что если выпьет хотя бы ещё один шкалик, то в это же мгновение отдаст Богу душу. Весь день он провалялся на койке, одним глазом следя за тем, как его дочери играют с разряженными в пух и прах куклами, которые Фёдор принёс в какой-то из дней минувшей недели. Маруся шила штаны для прадеда Михаила и пела польские народные песни. Прадед Михаил катался с горки в Екатерингофском парке. Фёдор отсутствовал.

— Слышь, любезный мой супруг, образина твоя кабачная, чё Федька говорит? – где-то под вечер обратилась к Савелию Маруся.

— Чё?

— Гулянье завтра будто будет, во всем городе. Царь у дворца народ потчует.

— Брешет Федька. Дождёсси ты с царя угощенья, — скептически просипел Савелий. – Разевай рот ширше.

Два месяца на Путиловском заводе умерили его верноподданнические чувства.

— Да ведь и бабы говорят.

— А бабы чё, брехать не умеют?

Однако утром Фёдор действительно разбудил Савелия и яркими красками описал намечающееся всенародное веселье. Савелий нехотя встал, съел тарелку каши, празднично оделся и вопросительно посмотрел на Марусю.

— А ты чой-эт нейдёшь?

Маруся самодовольно ухмыльнулась и показала Савелию красивый лист бумаги с цветами и печатями.

— А в меня своё веселье, да получше вашего. Приглашенье от директоровой жены. «Воскресный праздник для жён наших дорогих тружеников», — гордо зачитала она вслух. – Федька вон с утрева принёс.

Савелий покачал головой.

— А малЕц где?

— Кто ж его знает? По лёду небось опять где носится.

С улицы стало доноситься мощное многоголосое пение. Услышав его, Фёдор нервно сказал «начинается» и потянул Савелия из дома. Пройдя кривой переулок, они вышли на Петергофское шоссе. По шоссе в сторону Нарвских ворот двигалась огромная толпа. Со обеих сторон в неё вливались новые люди. Многие несли иконы, хоругви, зажжённые лампады и портреты Николая II с царицей Александрой. Многие пели; многие оживлённо переговаривались.

Когда колонна поравнялась с ними, Фёдор и Савелий присоединились к идущим.

Справа от Савелия шёл пожилой рабочий с широким давним шрамом поперёк левой щеки. Он нёс перед собой большую икону …ской Божьей Матери в тяжёлой золочёной раме, явно тяготясь её весом.

— Брось ты верижаться, батя, — сочувственно сказал ему Савелий. – Далече ты эдак не уйдёшь. Давай её сюды.

Мужик поупирался, но в конце концов передал икону Савелию. Получив в руки сакральный объект, Савелий тут же ощутил свою тесную причастность к происходящему и, даже не пытаясь подстроиться под остальных, фальшиво затянул: «Пааамилуй, Гооосподи, люди твояаааа».

Фёдор тоже пытался петь. Но не мог справиться с нервной дрожью в голосе.

Перед Нарвскими воротами пение в передних рядах внезапно стихло. На площади вооружённой цепью стояли солдаты. Савелий, увлечённый пением и прикрывший от удовольствия глаза, заметил их всего за несколько секунд до первого залпа. Баба с ребёнком, шедшая впереди, вскрикнула и стала валиться на Савелия, выронив ребёнка из рук. Старик со шрамом рухнул на колени и начал медленно клониться вперёд.

Раздался второй залп. За ним третий. Икона в руках Савелия бешено дёрнулась. Савелий почувствовал короткое острое жжение в левом боку. Он бросил икону и, схватив Фёдора за ворот, рванулся влево и чуть назад, в сторону ближайшего дома. К его изумлению, Фёдор упирался и что-то истошно кричал. Раздался четвёртый залп. Слова Фёдора тонули в море воплей и стонов.

Их толкали со всех сторон. Раздался пятый залп. Фёдор перестал сопротивляться, и Савелий снова потащил его прочь с площади. Только забежав во двор, он понял, что ноги Фёдора бессильно волочатся по земле. Стройные залпы сменились беспорядочным треском одиночных выстрелов. Поток людей, пытавшихся укрыться в том же дворе, сбил Савелия с ног. Кто-то протоптался по нему, расцарапав сапогом ухо, но ему удалось подняться. Он потащил Фёдора вдоль стены дома.

Выстрелы зазвучали отчётливей и ближе. Солдаты получили приказ преследовать убегающих.

Недалеко от берега Екатерингофки Савелий почувствовал, что не может больше сделать ни шагу. Он отпустил Фёдора. Тот мешком рухнул в снег. Савелий упал рядом. Отдышавшись, он поел немного снега, поднялся на колени и потрогал свой левый бок. Пуля всего лишь продырявила одежду и содрала кожу. Савелий пожевал ещё снега и склонился над Фёдором.

— Федьк, — прохрипел он. – А Федьк? Ты живой ишшо? Федьк?

Фёдор был мёртв. Савелий перевернул его на живот и несколько минут смотрел на покрасневший снег. Ему всё не удавалось отдышаться до конца.

.

4. 1905 – 1925, ОСТАТОК ЖИЗНИ САВЕЛИЯ

На этом я завершаю свой рассказ, ибо со смертью Фёдора всё необыкновенное в жизни Савелия закончилось. Доставив труп Фёдора в ближайшую покойницкую и не испытывая ни малейшего желания строить баррикады, а тем более сражаться на них, Савелий вернулся домой. Маруся, которую Фёдор уберёг от народного гулянья фальшивым приглашением, чуть не сошла с ума от радости, увидев живого мужа.

Вскоре Кутузовым пришлось уплотниться, поделив комнату ещё с одной семьёй. Следующей осенью их младшая девочка умерла от чахотки.

Старшая девочка, Ольга, выросла и вышла замуж за рабочего Российско-американской резиновой мануфактуры Григория Вяткина, который оказался опасным психопатом и, к большому облегчению окружающих, накануне Февральской революции утонул в Обводном канале. После его смерти Ольга уехала из Петрограда в Чудово. Там она повторно вышла замуж и дожила до начала семидесятых годов, то есть умерла от старости.

Сам Савелий умер в возрасте пятидесяти шести лет, отравившись машинным спиртом. Можно ли квалифицировать его смерть как мученическую – вопрос сложный. После его смерти Маруся и прадед Михаил, к тому времени уже женатый на нашей прабабке и породивший нашу бабушку, переехали в Волышово. Потом они тоже умерли, каждый в своё время, но не от старости.

Хотелось бы, конечно, сказать пару слов о дальнейшей судьбе и окончании жизненного пути других героев этой истории: священника Георгия Гапона, императора Николая Романова, РСДРП(б) и русской интеллигенции. Но уважаемый читатель, несомненно, знает это и без меня.

.

.
2003

Иконопись Натальи Ямщиковой

.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s