Шла по берегу подёнка (3)

Иллюстрация Натальи Ямщиковой

Подёнки

Пока Бельская принимала душ на первом этаже, я воевал с чехлом, натянутым на кровать в незанятой спальне. Минуты три не мог догадаться, что он снизу пристёгнут к раме. Потом всё-таки прозрел, отстегнул. Под чехлом нашлось одеяло, подушки и хороший твёрдый матрац – всё без белья, но почти новое, никаких разводов и прочего. Если в одежде спать да футболку какую-нибудь нацепить на подушку, выходила вполне себе постель.

Бельскую, во всяком случае, всё устроило.

— Вы шутите, Костя, — сказала она в ответ на мои извинения. — У меня и дома такого царского ложа нет, — она одобрительно похлопала матрац. — Посплю в кои-то веки по-человечески.

Окрылённый, я показал Бельской Сашкино кладбище продуктов в маленькой кухне напротив. Она жадно умяла банку оливок и полбруска сыра. Пока ела, нервно рассказывала несущественные подробности своего утреннего рейса из Берлина. Я предложил вскипятить чаю. Она согласилась. Я взял чайник, сходил за водой на первый этаж. В ванной заметил, что Бельская разложила у зеркала зубную пасту, щётку, флосс и два крема дорожных размеров.

Когда я вернулся с водой, Бельской на кухне уже не было. Она стояла на коленях среди книг в Сашкиной комнате, спиной к двери. В моей памяти это один из самых подробных кадров той ночи: свет торшера, первое шипение чайника, шелест страниц, женщина в чёрном джемпере, её заношенные сменные джинсы, её сырые волосы, стопки книг.

— Это так всё и было? — спросила она, не оборачиваясь. — Это всё Саша наставил?

— Да. Только вот ещё… — я дошёл до стола, взял брошюру Бенидзе и Чибалашвили и вручил ей. — Я читал как раз, когда вы пришли.

— С ума сойти, — Бельская бережно пролистала бурые страницы, покачивая головой. — С ума сойти, — она закрыла брошюру. Отыскала нашлёпку университетской библиотеки на задней стороне обложки. Провела по ней пальцем. Подняла глаза на меня. — Я только в Грузии это видела. Ну, ещё в Ленинке есть экземпляр, естественно. И в МГУ, если я не… Ну да, в МГУ – я же пробивала по каталогу… Кто бы мог подумать, что и здесь…

— У Киры то же самое? — спросил я. — Пунктирное самосознание? Такие же симптомы?

— Да-да, в общих чертах… — она заметила что-то позади меня, на столе. — Костя, а там ещё вино осталось в бутылке? Можно мне чуть-чуть?

Не дожидаясь ответа, она пристроила Бенидзе-Чибалашвили на вершину ближайшей стопки, вскочила на ноги и бросилась в другую комнату. Я взял бутылку и двинулся следом. Когда сворачивал на кухню, Бельская копалась в своей сумке. Когда вышел из кухни с чашкой, наполненной вином, она уже стояла на пороге своей комнаты с раскрытым ноутбуком на руках. Квинтэссенцию патриархального дискурса для моего сегмента рынка, то есть лицо Бельской, зеленовато подсвечивал экран.

— Я вам сейчас… — она побрела по коридорчику в Сашкину комнату, не отрываясь от экрана. — Я сегодня, когда прилетела, сразу отправилась в гости к Кире. Мы с ней долго гуляли… Потом беседовали дома у них… Без Инги – ну, то есть как без Инги: она всегда слышит в любом случае… Но, по крайней мере, дома её… Ага, ну вот. Фу, я уже начала бояться, что удалила случайно…

Она поставила свой компьютер на стол, рядом с Сашкиным. С благодарностью приняла чашку вальполичеллы. Сделав большой глоток, снова опустилась на пол – на сложенный вчетверо половик посреди комнаты. Осторожно, чтобы не задеть книжные стопки, вытянула ноги. Помню, носки у неё были тёмно-синие, с узором из голубых велосипедов.

Я сел на стул, боком к ноутбукам, лицом к Бельской.

— Костя, я сегодня видела… — Бельская сделал ещё один большой глоток. Отставила чашку в сторону, на пол. Положила руки на колени. С этого момента она почти не смотрела на меня. Смотрела вперёд, словно читала монолог с какой-то своей сцены. Какому-то другому, не известному мне единственному зрителю.

— Я сегодня видела – видела и слышала – самую поразительную вещь в своей жизни… — её пальцы рассеянно застучали по джинсовой ткани, обтягивавшей колени. — Не просто видела – сняла на видео… Я вам сейчас покажу эту вещь поразительную… Но сначала – кое-что объяснить надо сначала… И – ну да, выговориться ещё. Мне надо выговориться. Чтобы не лопнуть ненароком…

Пауза.

— Пунктирное самосознание, — продолжила Бельская. — Я не знаю, сколько вам Саша – что у него в дневнике – вы ведь, в целом, представляете, о чём речь, да?

— Наверно… Там – в дневнике – первые встречи с Кирой подробно описаны. Саша тогда ещё не знал, насколько я понимаю, что с ней. Всё обрывается, эээ, знакомством с вами. Дальше только написано: «Психическое расстройство». И всё. Пустые страницы.

— Вот даже так? Любопытно… — Бельская помолчала. — Ну, и грузинское исследование вы ведь читали, да?

— То, что у Саши подчёркнуто. Разговоры с пациентами. Где они утверждают, что зимой никогда не жили. И всё исчезает, когда их о прошлом спрашивают… — я стыдливо поёжился от воспоминания о жути, которую нагнала на меня истерика больной Б. М. из советского Кутаиси.

— Значит, симптомы вы себе представляете. Это главное. Нам, по-хорошему, кроме симптомов ничего и не понятно…

Долгая пауза. Как оказалось, последняя на много слов вперёд.

***

А слова были примерно такие:

— Вы слышали, наверное, о синдроме Капгра?.. Нет, когда пациенту кажется, что он умер или гниёт заживо, – это Котар. Синдром Котара. «Синдром живого трупа» так называемый. Я тоже их путала в институте – оба на «ка», оба французы.

При синдроме Капгра больной думает, что его близких подменили двойники. Это, видимо, следствие сбоя в механизме распознавания лиц. Пациент глядит на окружающих, не испытывает чувство узнавания и находит этому такое вот объяснение – вполне рациональное, с его точки зрения. Очень интересный синдром, с важными философскими последствиями, как и все расстройства идентификации. Но с нашими баранами он только косвенно связан – через Жозефа Капгра, первооткрывателя. Вернее, одного из первооткрывателей.

У Капгра был соавтор, практикант. Жан Ребуль-Лашо его звали. Он ничем в научном мире не знаменит, кроме этого соавторства. Издал, кажется, ещё брошюрку о старческом слабоумии, но никаких америк больше не открыл. Так, по крайней мере, все думают. Все, кто вообще о нём слышал.

Мы уже третий год это забвение пытаемся развеять. «Мы» – это я и Дана, моя аспирантка. У меня пишет диссертацию замечательная девушка по имени Дана Тиберт. Академическая траектория у Даны на мою похожа: через психологию в философию сознания. Когда она бакалавра ещё заканчивала, работу выпускную писала, ей попалась заметка Ребуль-Лашо на пять страничек. На самой дальней, самой пыльной полке, в периферийном совершенно журнале: Bulletin de la Société Clinique de Médicine Mentale de Toulouse. За 1925 год.

В заметке Ребуль-Лашо излагает историю болезни некой мадмуазель А. из Марселя. Он называет эту болезнь délire d’éphémère, буквально «бред подёнки». Название его собственное. Он подчёркивает, что не сталкивался ни с чем похожим в литературе, не говоря уже о практике.

Говоря современным языком, у мадмуазель А. было диссоциативное расстройство. Это широкий ярлык, он целый букет аномалий покрывает – от некоторых видов амнезии до раздвоения личности. В целом, ничего экзотического в таких расстройствах нет. Симптомы многократно описаны, даже причины отчасти понятны. Когда заметку Ребуль-Лашо начинаешь читать, думаешь: ага, ну да, всё ясно, рядовой вывих личностной идентичности. Знакомая песенка.

А потом читаешь дальше. И глаза потихонечку лезут на лоб. Лезут, стыдно признаться, не столько от ужаса, сколько от восторга – во всяком случае, если ты философ. В любой науке, которая занимается человеком, есть эти мгновения виноватого воодушевления… Вы знаете, наверно: когда жизнь сама ставит за тебя жестокий эксперимент, который по этическим соображениям невозможно устроить в лаборатории… Вы правы: Джини – прекрасный пример. Джини и другие дети, которые в изоляции выросли, не слыша человеческой речи. Когда б мы ещё узнали то, что знаем сегодня об усвоении языка, если б не эти дети несчастные?

Случай мадмуазель А., впрочем, завораживает больше не тем, что у нас на подобные опыты нет права. И не тем даже, что мы вообще не представляем, как именно нужно раскурочить мозг, чтобы такое устроить. Поразительней всего, что никто из моих уважаемых коллег не додумался до бреда подёнки в порядке мысленного эксперимента.

Ведь всё на поверхности вроде бы. Никакого логического противоречия в пунктирном «я» нет. Даже полная эмоциональная отчуждённость от собственных воспоминаний – не такой уж редкий симптом в психиатрии. А вот поди ж ты. Ни один философ не домудрил до бреда подёнки. Этот мысленный эксперимент природа и поставила за нас, и придумала за нас… И как будто даже анализирует, выводы делает за нас. Так мне сегодня показалось…

Ключевые симптомы у мадмуазель А. были такие же, как у Киры. Она, грубо говоря, не отождествляла себя и своё прошлое. Каждое утро просыпалась с новым «я». Всё, что происходило вчера, позавчера и так далее, происходило не с ней, сегодняшней, безымянной, а с другими женщинами. Ребуль-Лашо за время бесед с мадмуазель А. совершил настоящий подвиг исследовательский: он скрупулёзно насчитал сотни этих прошлых женщин. Помечал каждую отдельной буковкой с номером: А-ноль, А23, А79, А842 и так далее. В заметке он пишет, что начертил себе календарь на четыре последних года. Заполнял в нём клетку за клеткой, месяц за месяцем, иногда с точностью до дня. «Как делают при игре в лото» – его сравнение. Расставил двести семьдесят пять «А», включая три месяца собственных встреч с мадмуазелью.

Как ему такое удалось в те времена, до магнитофонов и видеокамер, без каторжного анализа записей, я плохо представляю. Особенно если помнить, что А. не различала своих предшественниц по именам. По её словам, другие люди неизменно называли этих женщин «А.», но это было неправильно, потому что на самом деле их звали по-другому. А. утверждала, что не знает их подлинных имён. Охотно признавала при этом, что среди этих женщин когда-то была и «А.», но «давно», «года три назад». Эта деталь впечатлила Ребуль-Лашо особенно сильно – там даже восклицательный знак в тексте. Ребуль-Лашо ведь выяснил, что переход от А-ноль к А-один, то есть первый разрыв личности, случился в конце февраля 1921-го, приблизительно за тысячу дней до его первой беседы с пациенткой. Как раз три года. Выходило, что и память у пациентки в норме, и восприятие времени в полном порядке.

«Пациенткой», кстати, мы с Даной её называем больше по привычке. Ребуль-Лашо не пытался её никак лечить. И слава богу, конечно. Даже самая продвинутая психиатрия тогда была чистейшим садизмом, бессмысленным и беспощадным. Ребуль-Лашо пишет, что вышел на мадмуазель А. «благодаря её близким», «нашёл её случай экстраординарным» и «счёл своим долгом» изучить его в интересах науки.

Причин сомневаться в его научной добросовестности нет. Но с «близкими» он, пожалуй, темнит. В описании симптомов нет никаких ссылок на родственников. Один раз упоминается какая-то «мадам С. Р.» Дважды всплывает «мадмуазель Ж.» Точнее, трижды: в последнем абзаце «любезной мадмуазели Ж.» выносится сердечная благодарность за «неоценимую помощь». Дана моя сразу всё это заметила. Вообще, она много там из текста выцепила любопытных моментов. Например, в одном месте Ребуль-Лашо отмечает как бы между делом, что состояние А. «никак не препятствует исполнению её ежедневных обязанностей». Мол, даже наоборот: в её «ремесле» оно очень кстати.

Интригует, правда? Там таких обмолвок полно. Дана из них заключила, что «мадмуазель А.» была проституткой. Вероятно, работала в борделе. «Любезная мадмуазель Ж.» могла быть её товаркой, в таком случае. Дана думает: если они жили под крышей одного публичного дома, именно Ж. могла помочь Ребуль-Лашо заполнить двести семьдесят пять клеток в календаре.

Может, Дана и права. Мне, правда, всегда казалось, что жизнь в борделе должна слипаться в одну бесконечную шеренгу сальных пьяных мужиков с отвислым брюхом и перхотью в усах. Как там один день от другого отличишь? Тем более через два-три года? Впрочем, откуда мне знать, с моей-то гладенькой биографией…

Что было с мадмуазелью А. после двадцать пятого года, неизвестно. О ней вообще ничего не известно, кроме того, что Ребуль-Лашо написал. В его бумагах есть черновая рукопись статьи, есть календарь на двадцать листов со всеми «А» пронумерованными, с дразнящими пометками коротенькими. Но подробных записей Дана не нашла. Она специально моталась в Марсель, в Тулузу, в Париж. Месяц без малого рыскала по французским архивам. Нашла потомков Ребуль-Лашо, нашла даже потомков издателей бюллетеня тулузского. В Марселе нарыла столько материала по истории тамошней проституции – на пять монографий хватит. Потратила чуть ли не все сбережения свои на эти поиски. Я только деньги на самолёт для неё смогла выбить на факультете.

Дана… Я должна объяснить, что за человек моя Дана Тиберт. Очень важно, чтоб вы поняли сейчас. Она пришла к нам в начале две тысячи …-го писать диссертацию о проблеме перемычки. Я сама незадолго до того защитилась, только-только получила место в Берлине. Дана мой первый аспирант. Сейчас у меня ещё двое есть, но с ними уже по-другому… Да и не Дана они. Ну вот совсем не Дана… Близко даже не лежали…

Проблема перемычки, the bridge problem, – это такой довольно прямолинейный аргумент против концепции личности как непрерывного потока сознания. Не знаю, насколько вы знакомы с копьями, которые философы переломали над понятием «личность», над непрерывностью личности во времени… Ну, если совсем понаслышке, то я кратенько поясню.

Сразу должна свои карты выложить на стол. На мой взгляд, все споры вокруг непрерывности «я» – классическая философская путаница. «Классическая» в том смысле, что сводится к языку, к словоупотреблению. Вот мы повторяем всю жизнь с утра до вечера: «я, я, я, я…» «Я здесь», «я на работе», «я люблю Шостаковича», «я скоро приду», «я спала», «я съездила в Ригу», «я училась в СПбГУ», «я родилась в Советском Союзе», «я однажды умру». Нам кажется, что у всех этих «я» обязательно должен быть какой-то общий знаменатель, какая-то сущность единая, которая их связывает крепко-накрепко.

Это, по-моему, милая сократовская чепуха. Искать под этими «я» единую субстанцию – всё равно, что выдаивать единую универсальную «хорошесть» из хорошего пианиста, хорошего бифштекса и хорошей взбучки. Мы употребляем местоимение «я» так же, как большинство других слов. Шлёпаем его на всё подряд – напропалую, без разбора, на основании самого минимального сходства, самой тоненькой связи.

Представьте девочку, маленькую девочку. Ей восемь лет, она живёт в городе Ленинграде. Обожает мультики, говорит только по-русски. Шостаковича на дух не переносит. И мама у неё ещё здоровая, живая, бессмертная мама. Однажды мама тащит девочку в филармонию, на свою любимую Десятую симфонию. Папа на работе задерживается, не с кем ребёнка оставить. Девочка ужасно себя ведёт весь концерт. Ужасно. Ёрзает, залезает под стул, ноет громким шёпотом. Люди оборачиваются. Маме стыдно, мама краснеет, чуть не плачет мама.

Я помню это. Женщина, которая перед вами сидит, помнит это. Эта женщина – ей сорок один год, она выше на шестьдесят сантиметров, тяжелей на десятки килограммов, у неё груди с растяжками в лифчике, задница в джинсах, зуб вставной, степени научные, три языка поверх русского, память о книгах, о людях, о городах, о поступках, которые той маленькой девочке и присниться не могли. Женщина знает все симфонии Шостаковича наизусть, от первого такта до последнего. На Первый скрипичный ходила шесть раз. Но если эта женщина скажет: «Это я была с мамой в филармонии, я была той девочкой, я вела себя, как избалованная дрянь» – никто и глазом не моргнёт. Она – это я, я – это она, и все довольны. Как будто меня с девочкой что-то связывает, кроме причинно-следственной цепочки химических реакций и слабеньких разрядов электрических. Как будто, если отнять у меня все мои знания, все воспоминания, всё это тело, потёртое временем, если засунуть меня в алхимическую реторту, если выварить из меня ту девочку под стулом в ленинградской филармонии, – как будто после всего этого «я» в каком-то смысле останусь «собой»…

Не поймите меня неверно. Я не отрицаю, что помню тот вечер по-особенному, от первого лица. Совсем не так, как помню биографию Наташи Ростовой или рассказы других людей об их детстве. Я мысленно вижу тот вечер «изнутри», как будто бы «я» была там. Женщине, сидящей перед вами, стыдно за ту девочку. Женщину не отпускает чувство, что это «она» ёрзала на стуле. Это «она» так плохо себя вела. «Она» подвела свою маму.

Как рядовой человек, я принимаю это чувство тождества за чистую монету. Но философа Таню Бельскую оно не впечатляет. Как философ, я понимаю, что это чушь. «Я» не вижу тот вечер «изнутри». «Я» смотрю снаружи, с расстояния в тридцать три года. «Я» лезу под тот стул со всеми своими нынешними потрохами. И вижу «я» никакое не прошлое. Вижу мутный диафильм по мотивам прошлого. Плёнка затёрта, зацарапана, сто раз отреставрирована – порой наугад, порой в угоду повестке дня. «Я» не знаю, где первоначальные кадры, где позднейшие наслоения…

Как видите, философ Таня Бельская не верит ни в какое субстанциальное «я». По-моему, нету такого зверя. Есть зверь по кличке homo sapiens, который рождается, меняется, употребляет местоимение «я» и умирает. Определять «личность», искать критерии её непрерывности – мне это всё давно не интересно. Если требуется юридическое определение – ну, пускай мозг будет «личностью». Потом, когда воспоминания научимся стирать и записывать, придумаем другое какое-нибудь определение…

Но это моё мнение. Многие уважаемые коллеги, разумеется, думают иначе. Многие упорно ищут критерий, который свяжет восьмилетнюю школьницу из Ленинграда и сорокалетнего философа из Берлина. Свяжет в единую «личность», в одно прочное «я». Так свяжет, что не подкопаешься.

Одна популярная связка – психологическая непрерывность. Идея очень простая: от «меня» под стулом филармонии до «меня» в Юрмале на полу течёт сплошной поток сознания. Значит, школьницу и философа связывает непрерывное чувство «себя». Чувство это обрастает знаниями, копит воспоминания, теряет воспоминания, но по сути не меняется как будто. Так и будет себе тянуться, пока не погаснет заодно с энцефалограммой. Приятная такая, простая, интуитивная идея, да?

Жаль, что приятные, интуитивные идеи редко куда годятся. У психологической непрерывности уйма проблем. Самая очевидная в том, что этой непрерывности не существует. Связка рваная, рваная тысячекратно. Даже если не брать в расчёт обмороки и другой форс-мажор, даже если сны включить в поток сознания, всё равно этот поток обрывается каждую ночь. Как минимум один раз. Вот в этом еженощном разрыве и заключается проблема перемычки.

Очевидные проблемы не всегда самые страшные. Те, кому дорога психологическая непрерывность, запросто обходят вопрос перемычки. Одни говорят: поток сознания продолжается и в бессознательном состоянии, в виде потенциала, что бы это ни значило. Другие вообще отмахиваются: мол, перерывы не в счёт! Мол, главное, что возобновляется поток!

Даже скептикам вроде меня эта проблема не сильно интересна. Мы же думаем, что определять тождество личности от первого лица, искать связку в наших ощущениях – занятие, бесплодное изначально. Зачем нам размениваться на частные дырки в пустой идее?

Но Кира и мадмуазель А. меняют дело. Они ставят проблему перемычки ребром. Таким ребром, что, по-моему, становится неприлично искать в потоке сознания, в наших ощущениях критерий чего бы то ни было. Синдром подёнки сворачивает весь этот бизнес. И Дана моя сразу это поняла. Как только наткнулась на Ребуль-Лашо в библиотеке.

 

Кто из меня был в Грузии

Бельская потянулась к чашке с вином. Сделала глоток. Поставила чашку обратно. Спросила, не глядя на меня:

— Костя, вы увлекающийся человек?

Я почувствовал сладенькое дежавю. Неловко пошевелился на стуле. Последний раз такой вопрос мне задавали почти двадцать лет назад, накануне долгой мороки, которую люди, не испорченные постмодернизмом, трогательно называют «большой любовью». Но тогда, конечно, спросили на «ты»: «Ты увлекающийся человек?» В то время все красивые, обчитавшиеся книжек зрители в одноимённом театре были со мной на «ты». Они вечно не договаривали, вечно намекали, тушевались, отмалчивались, как будто невзначай брали за руку, когда мы шли по парапету, жмурясь от мартовского неба над мутной Невой. Но обращались на «ты». Теперь, когда никому больше нет восемнадцати, никто не тушуется и никто не молчит; все всё выкладывают в лоб. И обращаются на «вы». В гранитной русской литературе было наоборот. Ну, и старели там быстрее. А так всё по сценарию. Всё в праздничной атмосфере интертекстуальности.

— Бывает, — ответил я.

Ответил с учётом того, что Бельская спросила не меня. Она спросила риторического спарринг-партнёра. И ему же призналась:

— И у меня бывает. Но именно что «бывает». Подступит, встряхнёт, схлынет — и снова эти дни бесконечные, когда живёшь на автомате… И потом, ну даже когда увлечён чем-то – не знаю, как у вас – я вот никогда не могу слиться до конца со своим увлечением. Всегда чуть сбоку где-то стою, поглядываю скептически, посмеиваюсь. Уличаю себя в каких-то мотивах неприглядных, в эгоизме, в нарциссизме, в позёрстве…

Она повторила операцию с чашкой.

— Профессиональная травма, — осторожно пошутил я.

— Ага, — Бельская охотно улыбнулась. — Может, и с Даной так будет когда-нибудь. Надеюсь, что нет. Я-то ещё со школы травмированная. А Дана – понимаете, Костя, она увлечена без остатка. Со стороны это на влюблённость похоже. Да какое «похоже» – это влюблённость и есть. Представьте, если б можно было влюбляться в работу, в задачу поставленную, в загадку, которую надо разгадать. Влюбляться, как… Вы помните, когда последний раз влюблялись по уши?

Я помнил.

— Вот если бы так втюриться в работу, да? — она ненадолго подняла глаза в мою сторону, ища согласия у спарринг-партнёра. — Если бы влюбиться, как Дана или как Саша ваш… Не важно уже, во что или в кого… В ту же Киру, в конце концов… О, Кира, — Бельская помотала головой, словно стряхивая наваждение. — Я, представьте, узнала про Киру в Грузии. Конференция была в Тбилиси медицинская позапрошлой осенью, по клинической психологии. Я не выступала сама. Поехала больше на Грузию посмотреть, покататься по горам и виноградникам. Последний раз ездила в детстве, маленькая совсем, запомнила много-много солнечного воздуха… Мороженое из металлических вазочек на широкой улице… Вы были в Грузии, Костя?

В этот раз она взглянула на меня иначе. Как будто вопрос предназначался именно мне, а не спарринг-партнёру.

— Был, — сказал я. — Когда же это?.. Пять лет назад. Первый раз. В детстве не довелось…

Моя рука, лежавшая на спинке стула, впилась пальцами в лакированное дерево. На фига? На фига я сказал «не довелось»? Нельзя по-человечески было ту же мысль выразить? «В детстве не свозили?»

— Но у меня, кстати, в голове похожие были картинки, — торопливо добавил я, стараясь заглушить, загладить своё ни в чём не повинное «довелось». — С детства казалось, что уже видел Грузию, видел много-много солнца, много воздуха и деревья видел такие огромные, тенистые на широком проспекте, и даже чуть ли не – даже мороженое в железных вазочках теперь мерещится, после ваших слов… Но и без мороженого – точно: была такая псевдопамять о Грузии… Выросла из кино, из музыкальной открытки с песней Нани Брегвадзе… Помните, такие открытки делали, с нашлёпкой в виде пластинки? С отверстием? Можно было на проигрыватель… Шипело, трещало страшно…

Я смущённо захихикал.

— Вы уверены? — спросила Бельская голосом заговорщика из детского фильма. — Уверены, что в детстве не были в Грузии?

— Абсолютно уверен! — понарошку возмутился я. — Хвост даю на отсечение. Мы вообще дальше Псковской области не ездили…

— А открытка с Нани Брегвадзе тогда откуда? Может, забыли всё-таки? Может, была всё-таки поездка?

— Нууу, всё, конечно, возможно, — допустил я снисходительным тоном, который солидные, серьёзные люди включают в разговорах с шибко умными. — Но…

Я осёкся. Того «но», про которое я первым делом подумал, у меня уже не было. Родители умерли, бабушки умерли, дед умер, тётка Тамара умерла, дядя Саша застрелился ещё в 86-ом, все двоюродные дяди тоже давно на кладбищах лежат с ранними инфарктами. Остался брат, сводный, по отцу. Он-то, конечно, подтвердит, что я не ездил в детстве ни в какую Грузию, но насколько весомо его отдельно взятое свидетельство? Он же не жил с нами, бывал только редкими наездами. Мог пропустить, забыть? Да мог, конечно. Кого ещё спросить? Ну, допустим (подчёркиваю: всего лишь допустим) мы и впрямь ездили в Грузию. Допустим, в начале восьмидесятых. Тётя Таня, соседка – она, может, вспомнит? Или воспитательницы, которые с мамой работали, – хотя нет, этих я точно не найду. Только если мы после 84-го ездили, когда мама в школу вернулась, – кое-кого из учительниц тогдашних можно отыскать, расспросить…

Бельская внимательно смотрела на меня.

— Фотографии! — спохватился я на какой-то секунде. — Фотографии бы остались! Я все альбомы перерыл, когда родительские вещи разбирал. Там была бы хоть пара снимков из Грузии. Впрочем… — я похолодел. Рука снова вцепилась в спинку стула. — Они же ездили в Литву в 87-ом… В Вильнюс, в Каунас… И ни одной фотографии тогда не сделали, вообще ни одной… Карту Литвы привезли, кассету привезли – сборник эстрады советской, и книжки для меня – не знаю, где они теперь, сто лет не видел ни кассету, ни книжки эти…

— Вы уверены, Костя? Уверены, что ваши родители ездили в Литву?

— Да нет, конечно! — я невольно повысил голос. С усилием одёрнул себя. — Не уверен… Но это же другой случай. Они без меня ездили. Меня там не было. Не мудрено, что я не уверен…

— А где вы были? — не унималась Бельская. — Где вы, Костя, были в восемьдесят седьмом году?

— Если бы мы ездили в Грузию, — я пропустил её вопрос мимо ушей, — родители вспоминали бы об этом… Регулярно вспоминали бы, до самой смерти… Особенно, если б я с ними ездил… Нет, — я покачал головой, медленно и упрямо. — Нет. Нет, мы не ездили в Грузию. Не запутаете вы меня, Таня. Это солнце, эти деревья на проспекте – это ложная память у меня.

— Я вам верю, — сказала Бельская. И продолжила как ни в чём не бывало: — В Тбилиси, на конференции, выступала Тамара Чибалашвили. Та самая Чибалашвили, — Бельская изогнулась и стянула антикварную брошюру с вершины книжной стопки. Полистала, явно разыскивая какое-то конкретное место. Потом опустила руку с брошюрой на колени, заложив пальцем искомую страницу. — Другой автор, Автандил Бенидзе, умер в начале девяностых. А Тамара Ираклиевна здравствует до сих пор. Буквально на этой неделе говорила с ней по телефону. Она эмигрировала в начале восьмидесятых. Сначала в Израиль, по маминой линии, потом в Штаты, потом в Австралию… Вы знаете про студенческие волнения в Тбилиси в семьдесят восьмом?

— …Нет, — признался я, секунду поколебавшись.

— Тогда новую конституцию Грузинской ССР принимали. Решили между делом убрать из статьи о языке всякое упоминание грузинского. Прежняя конституция, сталинская, провозглашала, что грузинский язык государственный, а тут в проекте вообще государственного языка не оказалось. Прописали, что в госучреждениях имеет хождение русский, а все остальные языки равны. Ну, национальная интеллигенция возмутилась, студенты в Тбилиси вышли на улицы. Шеварднадзе связался с Москвой, выпросил разрешение грузинский оставить в конституции. Зачитал студентам новую редакцию, и студенты разошлись.

— Надо же. Мирно как.

— Да. Интересный такой эпизод. В итоге, кажется, почти никого и не посадили. Чибалашвили Тамара Ираклиевна тогда аспиранткой была, писала как раз у Бенидзе диссертацию – не помню уже, про что. Точно не про пунктирное самосознание. Во время протестов она была среди заводил, листовки печатала на машинке. Ну и, естественно, взяли её на карандаш где надо. А она после аспирантуры в Ленинград собиралась. Однокашник Бенидзе ей в ЛПМИ место пообещал на кафедре. Добралась даже до Ленинграда. Комнату сняла…

— Передумал однокашник?

— Да, попросили передумать, настоятельно. В итоге покинула Тамара Ираклиевна родину слонов. На конференцию тбилисскую она прилетела из Сиднея. В программе значилась профессором Macquarie University. По какой-то общей теме у неё был доклад: новая классификация диссоциативных расстройств или что-то в этом…

Бельская оборвала себя на середине фразы. Зажмурилась, как жмурятся от натуги. Сделала круг головой. Подсохшие волосы выбились из-за уха и припорошили сторону лица, обращённую к веранде.

— Ужас, — она шлёпнула брошюрой Бенидзе-Чибалашвили по ближайшей книжной стопке. Ловко вскочила на ноги. Потянулась, мимолётно встав на носочки. — Моя болтовня бесконечная – это ужас. Всё мимо, мимо, мимо, мимо… Не умею… Не умею выговариваться, Костя.

Она подошла ко мне, то есть к столу, и склонилась над своим ноутбуком. Я поспешно отодвинулся в сторону вместе со стулом, чтобы между нами было хотя бы сантиметров семьдесят. Радиус личного пространства у меня стандартный североевропейский – около метра. Бельскую вопросы личного пространства в тот момент явно не заботили, я для неё был проходным персонажем платоновского диалога длиною в жизнь. Но я не мог сидеть впритык к этой женщине и нормально соображать. По крайней мере, не на юрмальской даче. Не после полуночи и не в конце августа.

— Через Чибалашвили мы вышли на Кириного врача… — Бельская дважды кликнула видеофайл с названием «K2208-3». — Из клиники Вашека врач, пятый год Киру наблюдает… — файл не спешил открываться. — Дана с тех пор приезжала сюда — не знаю даже, сколько раз приезжала… Раз двадцать, не меньше…

— Клиника Вашека – это же «Обитель янтарная»? Если я не путаю?

— Она, она самая… Свирчук врача зовут. Валентина Свирчук.

— Я её видел сегодня. Она Сашу встречала.

— Вот оно как бывает, — Бельская усмехнулась, потерянно и кисло. — Ну, они с Сашей найдут общую тему для разговора…

На экране наконец всплыл чёрный прямоугольник с иконками воспроизведения и перемотки. Ещё через несколько секунд этот прямоугольник пёстро вспыхнул, пошёл цифровыми квадратиками. Из ноутбука раздался голос Бельской: «Так, снова всё работает». Другой женский голос спросил: «Мне подвинуться, может?»

— Сейчас…

Бельская ткнула курсором примерно в середину записи. Снова квадратики. Снова женский голос: «…отличать эти воспоминания от других, про которые мы говорили только что. Я не против, что вы с Даной задаёте людям одни и те же…»

— Сейчас… — Бельская подвинула курсор ещё на несколько минут вперёд.

На этот раз никаких голосов долго не было. Так долго, что картинка успела набраться резкости. Квадратики сменились женщиной в джинсовом сарафане. Она сидела на краю большого серого дивана, подобрав под себя ноги, и беззвучно плакала, моргая в камеру. Её левая рука машинально почёсывала голые колени, воспетые Сашкой в дневнике. Правая рука, с белым браслетом на запястье, сжимала босую ступню. На голубой стене над спинкой дивана висела винтажная немецкая афиша «Метрополиса» с чёрно-бурым андроидом в наушниках.

— Вот, — сказала Бельская. — Смотрите, Костя. Сегодня я объяснила Кире, что Дана больше никогда не приедет.

Иллюстрация Натальи Ямщиковой Исландский шарф

Бельская потом скинула Сашке этот файл. Сашка, естественно, расшарил его мне. Молчание, до которого Бельская домотала той ночью в Юрмале, начинается на двадцать шестой минуте. К тому моменту Кира отвечала на её вопросы уже полтора часа, но первый час я так и не видел – он в других файлах. Бельская периодически прерывала запись, чтобы не возиться с большими кусками видео.

По логике повествования, здесь надо привести расшифровку только того отрывка, который мне показала Бельская. Но я смошенничаю, если вы не против. Начну чуть пораньше, на 19:07. Вы просто имейте в виду, что ничего до слов «почему вы плачете?» я в ту ночь не слышал. И пускай сам я уже почти не могу в это поверить. Слишком много раз пересматривал всё от начала до конца.

Ну да, пересматривал. Считайте это чистосердечным признанием. Я пересматриваю это видео, как пересматривал фотографии девушки, с которой однажды шёл по парапету, щурясь от мартовского солнца. Только на этот раз я не знаю, во что влюбился. Наверное, всё-таки не в Киру. Наверное, в теоретическую возможность не просыпаться каждое утро одной и той же рваной фикцией. Не мухлевать, не клеить задним числом никакое прилизанное «я» из тысяч бесформенных клочков. А женщина на сером диване, со всеми её коленями, локтями, плечами, словами, – она просто доказательство. Наглядная демонстрация.

Ты же понимаешь, Лобач. Не обессудь.

***

19:07

КИРА: …ведь очевидно, очевидно же, что не все люди могут отличать эти воспоминания от других, про которые мы говорили только что. Я не против, что вы с Даной задаёте людям одни и те же вопросы, вам видней, вы учёные, в конце концов, но я правда не понимаю, что ещё вы ожидаете услышать… Извините, что я завожусь так, но я правда…

БЕЛЬСКАЯ: Ничего страшного. Вы имеете полное право реагировать на моё занудство, как считаете нужным.

КИРА: Я понимаю, но всё равно… То есть нет (трясёт головой), я не понимаю на самом деле, откуда оно берётся во мне, это раздражение. Оно как будто подступает из глубины какой-то, из-за угла как будто выпрыгивает. Прыг! – и вот оно. Раздражение без биографии… Я ведь вас первый раз в жизни вижу. И с Даной вашей я совсем не знакома. С чего, казалось бы, мне так заводиться?.. И ещё – ещё, знаете, что странно? Я с самого утра сегодня думала… (Замолкает, словно не решаясь рассказывать дальше.)

БЕЛЬСКАЯ: Что странно?

КИРА: Я про шарф исландский думала. Дана однажды рассказывала, как исландцы связали длинный шарф…

БЕЛЬСКАЯ: А кому она рассказывала, не помните?

КИРА: (небрежно машет рукой) Да здесь, в Юрмале, девушке одной… Es ist schon einige Jahre her, das mit dieser Schalgeschichte. Irgendwo in Nord-Island hat man also einen langen Tunnel gebaut, mehr als elf Kilometer lang, um zwei Städte zu verbinden oder wozu auch immer… Und es war eine isländische Künstlerin dabei, die plötzlich den Einfall hatte, es wäre toll, einen Riesenschal zu stricken, um diesen Tunnel zu symbolisieren. Und die Isländer haben gesagt, wow, super, da sind wir gleich dabei. Nun ja, es waren eigentlich nicht nur Isländer, es waren Menschen aus vielen Ländern, die dran mitgestrickt haben, insgesamt mehr als tausend Menschen… Aber wie auch immer, alle haben ihre Schalstücke hingeschickt. Bunte Stücke, einfarbigе Stücke, Stücke mit traditionellen isländischen Mustern, es gab alles Mögliche. Zur Eröffnung des Tunnels hat man dann alle diese Stücke zusammengenäht, es war alles sehr aufregend, und nach der Eröffnung hat man den Schal wieder in die Einzelteile zerlegt, um sie für irgendeinen guten Zweck zu verkaufen…

(«Несколько лет назад это было, история эта с шарфом. Где-то на севере Исландии построили длинный тоннель, больше одиннадцати километров, чтобы два города соединить, ну или что-то в этом роде… И одной исландской художнице пришло в голову, что здорово было бы связать огромный шарф, как символ этого тоннеля. Исландцы сказали, вау, супер, давайте свяжем. Ну, то есть там не только исландцы участвовали, там люди из многих стран вязали, больше тысячи человек, в общей сложности… Так или иначе, все присылали свои кусочки шарфа. Разноцветные, одноцветные, с традиционными исландскими узорами – всякие разные. К открытию тоннеля все эти кусочки связали вместе, это было очень большое событие, а после открытия шарф снова разрезали на составляющие, чтобы распродать с какой-то благотворительной целью…»)

БЕЛЬСКАЯ: (выждав несколько секунд) Warum haben Sie mir das auf Deutsch erzählt? («Почему вы рассказали мне это по-немецки?»)

КИРА: В каком смысле warum? Потому что Дана по-русски не говорит, почему же ещё. Она по-немецки рассказывала, и пересказывать поэтому легче по-немецки. У вас так разве не бывает с языками?

БЕЛЬСКАЯ: Бывает. А вы не напомните мне, откуда вы знаете немецкий?

КИРА: (вздыхает) Ну вот, ещё один вопрос, который вы с Даной всем задаёте… (спохватившись) Извините. Я отвечу, конечно. Немецкий я знаю оттуда же, откуда знаю латышский и русский. По-другому не могу объяснить… Но я же вообще не об этом хотела сказать, это не имеет никакого отношения… (Отворачивается от камеры и смотрит в сторону.)

БЕЛЬСКАЯ: (выждав несколько секунд) Простите. Я должна была это спросить. Простите. Вы сказали, что весь день сегодня думали про исландский шарф и что это странно. Что именно странно?

КИРА: (снова в камеру) Странно то… Странно, что мне не даёт покоя… Я не понимаю, к чему Дана рассказала эту историю. И меня это тревожит почему-то.

БЕЛЬСКАЯ: Дана не объяснила, почему она вспомнила эту историю?

КИРА: (качает головой) Нет. Просто рассказала однажды, без объяснений, ни с того ни с сего… Рассказала и замолчала. Мне даже кажется, что это та девушка – что это она должна была сделать какой-то вывод, сама…

БЕЛЬСКАЯ: А она не сделала?

КИРА: (качает головой) Мм-мм. И вот я никак не могу понять, почему меня так это – почему я не могу об этом думать без – у меня всё плывёт внутри (ненадолго кладёт руки на живот) – утром подташнивало даже немножко… Что мне до этой девушки, в конце концов? Дану я тоже не знаю совсем… Но шарф этот несчастный у меня из головы не лезет. Он – у людей бывает такое ощущение, знаете: не когда слово не можешь вспомнить, а наоборот – когда видишь слово и знаешь совершенно точно, что учила, что должна помнить значение, но хоть убей не можешь вспомнить. С мной что-то похожее сегодня. Не отпускает чувство, что у этого шáрфа есть значение, что я должна его помнить… Ой, знаю! (С облегчением улыбается и сцепляет перед собой руки, громко хлопнув ладонями.) Знаю-знаю! Я сама у Даны спрошу! Когда она в следующий раз в Юрмалу приедет. Она говорила, что в середине сентября приедет. Она же не откажется со мной встретиться? Как вы думаете, Таня? Она всегда с кем-нибудь знакомится, всегда берёт интервью, прямо как вы. Почему бы нам с ней не познакомиться?.. Таня? Как вы думаете? Она же не будет против?

БЕЛЬСКАЯ: (через пять секунд, нерешительно) Я всё сомневалась, говорить ли вам… (с прежней бесстрастной прямолинейностью) Дана больше не приедет в Латвию.

***

Здесь, на 25:49, начинается молчание, в середину которого Бельская ткнула курсор на улице Викторияс. Насколько позволяет разобрать сжатие файла, первые слёзы в глазах Киры появляются на 26:07. До этого она просто глядит в камеру. Её лицо по инерции светится радостью. Когда глаза наполняются жидким блеском, радость начинает угасать. Это угасание продолжается около сорока секунд. В течение этого времени слёзы стекают по жуткой, непрерывно мутирующей маске, в которой мне при каждом просмотре мерещится что-нибудь новое: шок, злоба, гадливость, презрение, паника, злорадное торжество и чёрт знает что ещё. Наконец мутации прекращаются; остаётся обыкновенная физиономия человека, расплакавшегося в присутствии посторонних – скованная, смущённая, жалкая.

***

27:56

БЕЛЬСКАЯ: Почему вы плачете?

КИРА: (через три секунды) Я плачу, да… (Медленно проводит рукой по лицу, словно желая убедиться, что оно мокрое.) Извините. Значит, Дана больше не приедет, вы сказали. А почему, кстати? Она собиралась в середине сентября…

БЕЛЬСКАЯ: Вы не знаете, почему плачете?

КИРА: В каком смысле «не знаю»? С чего вы взяли? Разумеется, я знаю, почему плачу.

БЕЛЬСКАЯ: Не хотите мне говорить?

КИРА: (Проводит рукой по другой стороне лица.) Что я могу вам… сказать…

БЕЛЬСКАЯ: Хорошо. Я объясню вам, почему Дана не приедет. Надеюсь, (громче) Инга не будет возражать. Она сама не раз прибегала к подобным разъяснениям – с известными последствиями. (тише) Дана не приедет, потому что у неё больше нет сил встречаться с вами.

КИРА: Со мной? Но я никогда…

БЕЛЬСКАЯ: Послушайте меня. Пожалуйста, послушайте меня. Вам будет очень трудно поверить в то, что я сейчас скажу. Но пожалуйста, пообещайте выслушать меня.

КИРА: (тревожно, почти испуганно) Конечно… Обещаю…

БЕЛЬСКАЯ: Вы – когда я говорю «вы», я имею в виду человека, сидящего передо мной на диване, хорошо?.. (так и не дождавшись ответа) Договорились?

КИРА: (вяло улыбаясь) Договорились.

БЕЛЬСКАЯ: Вы – именно вы – радикально отличаетесь от большинства людей, живущих на Земле. Отличаетесь от меня, от Инги, от Агиты, от Даны. От Валентины из клиники. От Александра из Словении. Я сейчас объясню, чем вы от нас отличаетесь. Но сначала очень важный момент. Вы ни в коем случае не ущербная и не больная. Ни в коем случае. Вы другая. Лучшая аналогия, которая мне приходит в голову, – это люди, у которых четыре вида цветовых колбочек в глазах. У большинства людей три вида колбочек, но у некоторых четыре. Поэтому они видят цвета, которые нам даже не представить. Конечно, им тоже не представить, как выглядит мир в наших глазах, но мы ведь не скажем, что они ущербные? Люди с четырьмя колбочками?

КИРА: Ну нет. Конечно, нет. Это мы, скорее, инвалиды трёхколбочковые…

БЕЛЬСКАЯ: Да, или даже так. Как бы то ни было, ваше отличие того же порядка. Вы видите мир иначе, чем мы. Вспомните женщину, которая вчера гуляла с Брэдом Питом. Утром, днём, вечером гуляла. Помните её?

КИРА: Конечно.

БЕЛЬСКАЯ: Подавляющее большинство людей, если их спросить, скажут, что эта женщина и вы – одно и то же. Одна и та же личность. И вы знаете, почему они так скажут. Вы стараетесь не думать об этом, но вы знаете: вечером эта вчерашняя женщина легла спать, легла в вашу постель. Она заснула и исчезла. Исчезла навсегда. (Кира яростно мотает головой. Открывает рот, явно собираясь возразить.) Пожалуйста, не перебивайте. Послушайте. Вы знаете, что она исчезла. На её месте, в той же постели, в очень похожем теле, в очень похожем мозге проснулись вы. Вы знаете, что вы не она, не вчерашняя. Большинство людей скажет: постель та же, тело похоже, мозг похож, воспоминания похожи – значит, женщина та же. Они судят по себе. В отличие от вас, нам всегда – это очень важный момент – нам всегда кажется, что люди, заснувшие в нашей постели, – назовём их «вчерашники» – нам кажется, что мы и вчерашники – одно и то же. Мы просыпаемся с твёрдым убеждением, что мы существовали раньше, что это мы были вчерашниками, позавчерашниками, поза-позавчерашниками, прошломесячниками, прошлогодниками…

КИРА: (не выдержав) Но я существовала! Раньше! Я была раньше! (Отчаянно трясёт головой.) Я не появилась сегодня утром!

БЕЛЬСКАЯ: Где вы были раньше? Пожалуйста, спросите себя. Спросите: где я была до того, как проснулась сегодня утром?

(Одиннадцать секунд Кира молча смотрит в камеру. Потом закрывает глаза. Из-под опущенных век продолжают течь слёзы.)

КИРА: (тихо) Я не помню… Представляете, абсолютно ничего не помню… Знаю, что я была… Но не помню, где, с кем, что делала… Как будто… Как будто вижу что-то боковым зрением, что-то большое, цветное, и поворачиваю голову, чтобы разглядеть… А там ничего нет, вообще ничего, даже пустого места…

БЕЛЬСКАЯ: Да. Да. Какое чудесное сравнение. Это у нас с вами общее – это боковое зрение. Но мы, когда поворачиваем голову, видим там картинки, оставшиеся от вчерашников. Представьте… Представьте, что вы оборачиваетесь и видите Кирино детство. Германию. Вюнсдорф. И вам кажется, что вы были там. Вы видите Вюнсдорф, как нашу прогулку сегодня – изнутри себя, но только неясно, зыбко. Как будто нырнули далеко в заливе, нырнули глубоко и смотрите на солнце сквозь толщу воды. Вам кажется, вы различаете заросли сирени, огромные липы, каштаны и Дом Офицеров, и красные лампасы, и фенешки, и площадку возле стадиона, и маленький бассейн в гарнизонном садике, где работала Агита, и кафе за переездом, где продавали самое вкусное мороженое за целую марку. И вы абсолютно уверены, что это не чужое, не Кирино, а такое же ваше, такое же пьянящее и ваше, как сосны на сегодняшней прогулке. Помните сосны сегодняшние, первые сосны в вашей жизни? Ваше самое первое море – то море, которое было сегодня, – помните, как вы хотели визжать от счастья, когда мы вышли на берег? Когда вы первый раз в жизни увидели море?

КИРА: (Открывает распухшие глаза. Вытирает рукой слёзы.) Если бы я была такая, как вы все… Вы серьёзно хотите сказать, я бы думала, что была в Вюнсдорфе? Что это я каштаны собирала по дороге из школы? В восемьдесят бог знает каком году? (недоверчиво, растерянно) Споласкивала в жару ноги в бассейнчике… Училась на велосипеде кататься… На площадке у стадиона… И я что – я думала бы, что Агита моя мать? Что Марсель Хайруллин был моим отцом?

Иллюстрации Натальи Ямщиковой

БЕЛЬСКАЯ: «Думала бы» – это очень слабо сказано. Эти воспоминания были бы вами. В самом буквальном смысле. Они были бы вашей сердцевиной. Самой настоящей, самой драгоценной вашей частью. В сравнении с этими картинками, в сравнении с этим прошлым, сегодня всегда было бы немножко душно, немножко фальшиво. Немножко на всё наплевать. Всё самое важное и подлинное тлело бы там, за толщей илистой воды. Так было бы всегда. Всю жизнь. Всю вашу тягучую, неуклюжую жизнь. По краям вашего зрения постоянно маячили бы картинки из прошлого. Постоянно дразнили бы вас. Вы вертели бы головой, без конца вертели бы головой, чтобы смотреть на них снова и снова, и снова, и снова, и снова.

КИРА: (через пять секунд) Вы ужасы какие-то рассказываете…

БЕЛЬСКАЯ: Мы не думаем, что это ужасы. Совсем наоборот. Мы упиваемся останками вчерашников. Мы сидим на них, как на кокаине. Мы не представляем, как может быть иначе.

КИРА: (отвернувшись от камеры) И Дана тоже? Вы сказали, Дана тоже?

БЕЛЬСКАЯ: Да.

КИРА: (качает головой) Я не могу этого представить. Извините, Таня. Я понимаю слова, которые вы говорите, но представить эту вашу толщу – увольте… Мне вообще не понять, каким образом Кирина жизнь может быть моей. И почему Кирина? Почему не Ингина? Или ваша? Или – не знаю – почему, например, не жизнь Франца Кафки? Жизнь Анны Ахматовой? У них тяжёлая была судьба, но всё поинтересней Кириной… Абсурд какой-то…

БЕЛЬСКАЯ: Да. Совершенно согласна с вами. Но мы не выбираем своих вчерашников. Помните? Одна постель, похожий мозг, похожее тело – ночь за ночью. От рождения до смерти.

КИРА: (в камеру, громко, возмущённо, словно уличив Бельскую в обмане) Но ведь я не боюсь ложиться спать! По-вашему получается, я сегодня ночью исчезну, как та, вчерашняя, которая с Брэд-Питом гуляла. Значит, я должна бояться, не правда ли? Люди же боятся смерти. Но я не боюсь ложиться спать, ни капельки! Я знаю, что проснусь завтра утром. Проснусь, как всегда. И буду дальше жить. Дальше, вы меня слышите!

БЕЛЬСКАЯ: Вы сказали «как всегда». Сколько раз вы просыпались? В своей жизни – сколько раз вы просыпались утром?

(Кира зажмуривается. Упрямо мотает головой.)

БЕЛЬСКАЯ: Сколько, скажите мне?

(Кира не отвечает.)

БЕЛЬСКАЯ: Почему вы плачете?

(Кира не отвечает.)

БЕЛЬСКАЯ: Пожалуйста, скажите мне, почему вы плачете?

(Кира не отвечает.)

БЕЛЬСКАЯ: Дана любит вас. Дана. Любит. Вас. Женщину, которая сидит передо мной на диване и плачет.

КИРА: (открывает глаза) Но она же даже не видела…

БЕЛЬСКАЯ: Видела. Дана видела женщину, которая сидит передо мной. Видела так, как умеет. Своими тремя ущербными колбочками.

(Лицо Киры болезненно искажается.)

КИРА: Значит, она любит не меня.

БЕЛЬСКАЯ: Дана. Любит. Женщину. Которая. Сидит. Передо мной. Дана и Александр – они оба любят женщину, которая передо мной. Любят, как умеют. Кого умеют.

(Четырнадцать секунд Кира молча глядит в камеру. Гримаса боли постепенно разглаживается.)

КИРА: (решительно) Таня, у меня к вам просьба. Пожалуйста, передайте Дане, чтобы она приехала в Юрмалу. Очень вас прошу. Я хочу, чтобы она приехала.

БЕЛЬСКАЯ: Вы же понимаете, что это невозможно. Даже если она всё сейчас бросит и в Берлин помчится, в аэропорт, если сразу прямой рейс на Ригу…

КИРА: (перебивает её) Я знаю. Часов шесть выходит в лучшем случае. Не раньше трёх утра. Я могу дождаться, не спать, но зачем я нужна, осоловевшая… Нет, я не про сегодня.

БЕЛЬСКАЯ: А про когда?

КИРА: Когда угодно. Если всё дело в телах, время не имеет значения.

БЕЛЬСКАЯ: (впервые с ноткой искреннего нетерпения) Но дело не в телах. Иначе бы Дана не боялась возвращаться. Ну поймите же наконец. Вы же умней нас с Даной вместе взятых. Дело в том, что они делают, эти тела. Простите за масло масляное…

КИРА: Спасибо за незаслуженный комплимент. Я уже всё поняла, Таня. Не потому, что умная, а потому что сижу перед вами. Я поняла уже, что тела делают нас по-разному.

БЕЛЬСКАЯ: Да. Да.

КИРА: Я именно это и имею в виду. Мы – не вторичны, нет, а – как бы сказать… (Закрывает лицо руками. Дважды покачивается взад-вперёд.) Не вторичны, а… Частичны… (Убирает руки от лица.) Частичны?.. Вы понимаете, что я хочу сказать?

БЕЛЬСКАЯ: Не уверена.

КИРА: Мы только часть того, что делается. Мы… (замирает) О, господи, кажется, поняла наконец… Этот несчастный шарф, про который Дана… Я поняла, к чему он. Просто надо учитывать не только сам шарф. Всю историю надо брать в расчёт. Не важно, один ты кусочек или километры кусочков, сшитых нитками кое-как. Есть же тоннель ещё. В тоннеле дорога есть. Есть посёлки, которые эта дорога связывает. Исландцы есть. Благотворительность, на которую шарф потом пустили. Понимаете, Таня? Шарф, какой бы он ни был красивый и символичный, – это же деталь всего лишь. Просто мы сюжет вокруг этой детали выстроили и зациклились на ней поэтому. Понимаете?

БЕЛЬСКАЯ: Кажется.

КИРА: Мы сидим в своих головах такие спесивые, такие важные, как петухи на верхней жёрдочке. Сидим, распускаем фантомные перья. Мы думаем, что наши тела – это машины для производства наших «я». Нам невдомёк, что в наших мозгах и в телах наших столько всего ещё делается, кроме нас. И вокруг – сколько всего вокруг творится, кроме нас! Между телами, с участием тел… А мы как шарф с манией величия: свято уверены, что вся Исландия только для того и существует, чтобы мы пестрели узорами своими…

(Меняет позу: спускает ноги на пол и подаётся вперёд, не отрывая глаз от камеры. Кладёт руки на колени, крест-накрест.)

Я обращусь к Дане напрямую, можно? Вы просто покажите ей запись, хорошо? (не дожидаясь согласия Бельской) Dana, wir kennen uns nicht, und wir werden uns nie kennenlernen. Das spielt aber gar keine Rolle, hören Sie? Sie wissen doch, ich bin nur ein kleines Einzelstück eines Schals, der von tausend Menschen gestrickt und durch irgendeinen Tunnel gezogen worden ist. Wenn Tanja nicht lügt, wenn Sie wirklich diesen Menschen lieben, den Sie jetzt auf dem Bildschirm sehen, dann machen Sie sich bitte keine Sorgen. Der liebt Sie auch. Ich liebe Sie nicht, ich kenne Sie nicht, aber der Mensch, den Sie sehen – der liebt Sie. Ich spüre es. Kommen Sie nach Jurmala. Bitte. Nicht meinetwegen. Wegen diesem Menschen.

(«Дана, мы с вами не знакомы, и мы никогда не познакомимся. Но это не имеет никакого значения, слышите? Вы же знаете, что я всего лишь кусочек шарфа, который связала тысяча человек, чтобы протянуть через какой-то тоннель. Если Таня не врёт, если вы действительно любите человека, которого видите сейчас на экране, то прошу вас, не переживайте. Он тоже вас любит. Я не люблю вас, я не знаю вас, но человек, которого вы видите, – он любит вас. Я это чувствую. Приезжайте в Юрмалу. Пожалуйста. Не ради меня. Ради этого человека».)

***

Договорив, Кира резко встаёт и уходит влево, неловко пряча лицо от камеры. Скрыть новые слёзы ей, конечно, не удаётся – они потекли ещё на словах «я не люблю вас». Несколько секунд слышны шаги босых ног. Открывается и тут же хлопает дверь. Восемь отрывистых раз приглушённо лает собака. Кира что-то говорит ей за стеной. Затем, через полминуты тишины, совсем рядом с камерой раздаётся звонок в стиле ретро – дребезжащий сигнал советского телефона с вертушкой.

— Да, Инга, слушаю вас… — отвечает Бельская неожиданно слабым, хрипловатым голосом. — Не орите на меня, Инга… Да, я знаю, что вы всё слышали… Послушайте, если вы не прекратите орать, я повешу…

Шуршание пальцев по пластмассе. Конец записи.

 

ДАЛЬШЕ

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s