
Когда строили новую баню, я был сильно влюблён. В том смысле, что без конца слушал «Я хочу быть с тобой» и резал себе руки лезвием «Спутник» из дедовских запасов. Резал вдумчиво, в оптимальных местах, чтоб и поглубже, и вены не задеть. Надрезав, сидел на табуретке в комнате с небелым потолком, то есть на чердаке под связками чеснока. Смотрел, как на пол капает. Кап, кап. Через два года меня спросили на медкомиссии в военкомате:
— А это чё? Кто исполосовал?
— Это, — говорю, — сам. По дурости.
— То-то я и смотрю. Иди, Вертер. Годен.
Одним словом, ё-моё. Врагу не пожелаешь быть подростком, и т. д. Особенно врагу женского пола. Ко мне-то хоть не лезли козлы вроде меня, не совали руки в лифчик. Классиков русского рока в ухо не цитировали.
К моменту лифчика (это важная деталь) баня уже была построена в общих чертах. Только печку ещё не привезли из Пскова. Старую баню топили по-чёрному, там была настоящая каменка, то есть куча булыжников и битого кирпича с котлом посередине, слегка прихваченная цементом. Дед после войны ставил. А новую баню решили сделать по-белому, как у дачников. Купили железную печку на ножках, присыпали сверху камнями, чтоб воду было куда плескать. Бак цивильный приделали с кранчиком.
Но в ту ночь в середине августа на месте печки ещё валялись обрезки досок. А мы сидели на свежеструганном полкé. Женя зажигалкой светила, пока мы туда забирались. Воздух в бане казался густым от запаха сосновой смолы. В окошечко сочилась луна. Ну, или фонарь горел во дворе у Костровых. Прекрасная была бы ночь. Если б я понимал то, что мне говорили русским языком.
Затем прошло четверть века, и за это время все умерли. Костровы дядя Гриша с тётей Олей. Евдокия Ильинична из кирпичного дома. Дед, бабушка, Женина бабушка, пёс Собчак, кошка Бруня, дядя Гена, дядя Толя, тётя Зоя. Родители.
Я выбирался в деревню раз в год на пару дней, жена и того реже. В общем, продали мы дом. С ним продали баню, сад и единственную нашу недвижимость, пережившую весь двадцатый век: дуб за летней кухней. Прапрадед Фёдор, по легенде, посадил его в честь рождения прадеда Фёдора Фёдоровича.
Купила всё это знакомая по имени Маша. Я ломался до последнего, очень тоскливо было продавать. Но Маша меня дожала. Расписала, как у неё свекровь с дочкой будет в деревне жить всё лето. В доме будет детский смех и новая проводка, траву скосят до самого леса, старенькие яблони привьют, посадят новые, летнюю кухню отреставрируют, там будет борщ со свежей петрушкой, а по вечерам интеллигентные гости из обеих столиц будут пить коньяк маленькими глотками и говорить об искусстве и судьбах Родины.
И это были не пустые слова. В первое же лето Маша привезла в деревню бригаду волшебных украинцев. Откуда-то из Ровненской области, у меня телефон их есть, если кому надо.
Волшебные украинцы не пили. Не исчезали. Они кормили сами себя завтраком, обедом и ужином из трёх блюд, работали с восьми до двадцати одного и, бывало, успевали ещё на рыбалку сбегать. За две недели они перестелили полы в доме, перекрыли крышу, стены обшили, окна покрасили, двери поменяли, проводку поменяли, отгрохали новый сортир с полочкой для журналов, починили крыльцо и прочистили скважину.
На третьей неделе, с пятидневным опережением графика, украинцы взялись за баню. Она, во-первых, осела на левый бок, надо было выправить. Ну, и внутри работы хватало. Пол подгнил местами, бак проржавел, полóк треснул. Дымоход забился всякой дрянью. Проводка опять же в предбаннике висела на соплях.
Что было дальше, я знаю с Машиных слов. Первый день банных работ пролетел без происшествий. Утром поправили сруб, потом заменили розетки и патроны, вкрутили энергосберегающие лампочки, в окошечко вставили стекло с нормальной рамкой. Над проводами, которые к бане идут от дома, сучьев понаросло – их отпилили, тут же раскололи на дрова и сложили у сарая аккуратной поленницей. К вечеру вынесли печку, выломали прогнивший пол, выбрали лопатами культурный слой, намытый за четверть века. И пошли ужинать-спать, сложив инструменты в предбаннике.
А надо пояснить, что Маши с мужем в деревне не было. За рабочими глядела Машина свекровь Людмила Корнеевна. Она геологом восемнадцать лет работала при советской власти, в экспедиции ходила чёрт знает куда, ей вообще ничего не страшно.
Ближе к часу ночи Людмилу Корнеевну разбудил грохот. Она спала на чердаке, на латаной-перелатаной кушетке, где мой дед любил выходить из запоя. Украинцы ночевали внизу, и первая мысль у Людмилы Корнеевны была, что они подрались, – так звучно и сочно гремело. Она схватила вилы, которые держала у изголовья (коротенькие такие, чтобы на верхотуре сено укладывать, когда стог метают), подошла к лестнице, прислушалась и поняла, что нет – с улицы откуда-то шум. Спускаться в полумраке с вилами она не стала, слезла без оружия, то и дело вздрагивая от новых раскатов грохота. Заглянула в избу. Украинцы спали как убитые.
Людмила Корнеевна растормошила всех троих: «Молодые люди, ну-ка выручайте, у нас погром в усадьбе». Мужики вскочили, похватали что было на веранде (швабру, лопату, колун), рванули в ночь босиком, в трусах и майках. Лидия Корнеевна за ними.
Только они все оказались на улице, только украинцы сбежали с крыльца, как вдруг перестало греметь. Опять благодать, кузнечики стрекочут, небо июньское тлеет ночной синевой. И непонятно, главное, откуда именно был шум.
До бани от дома по прямой метров сорок, а до летней кухни – максимум пятнадцать, и стоит она примерно в том же направлении. Подумали сначала на кухню. Подошли с лопатой наперевес, дёрнули старую дверь так, что вырвало петли. Заглянули внутрь – там никаких перемен в интерьере. Та же печка щербатая, на печке тот же чугунок с дохлыми мухами. На столе выставка стеклотары 1946-96 гг., которую мы с женой собирали по всему саду. Целая и невредимая.
Осмотрев кухню, мужики с Лидией Корнеевной обогнули дуб им. Фёдора Фёдоровича и подкрались к бане. Дверь на этот раз дёргать не стали, открыли бережно. Включили свет в предбаннике.
Инструменты лежали там, где их оставили. Выцветшие шампуни на подоконнике стояли где стояли. Только серая отцовская спецовка, которая вечером висела на распахнутой двери парилки, теперь валялась на полу. Видимо, потому что дверь парилки больше не была распахнута. Кто-то захлопнул её с такой самоотдачей, что содрал с неё часть резинового жгута, набитого дядей Толей во имя теплоизоляции.
— Выходите! — крикнула Людмила Корнеевна. — Немедленно выходите из нашей бани!
А в ответ тишина. И не выходит никто. Тогда Людмила Корнеевна сама взялась за ручку, то есть за дубовый сук, прибитый под углом 30 градусов к плоскости (это папина была идея), и открыла дверь.
Свет в парилке уже горел, он из предбанника включается. И Людмила Корнеевна ахнула. На свежей земле, очищенной от культурного слоя, лежали тазы. Вернее, то, что от них осталось. Днём тазы стояли опрятной стопкой на угловой полке, никому не мешая, и рабочие не стали их выносить. Четыре таза там было – один пластмассовый, относительно новый, и три алюминиевых. В алюминиевых меня драили ещё младенцем, в старой бане.
Так вот, пластмассовый таз был раздолбан вдребезги. По всей парилке валялись голубые ошмётки. Из алюминиевых два расплющило в блин, а третий не просто расплющило, но ещё и скрутило в колбаску. Помимо измочаленных тазов на земле находились оба ковшика. Один, чугунный, только помяло слегка. Другой, жестяной с длинной деревянной ручкой, раскатало в лист. Ручка потом нашлась на улице. Видимо, через трубу вылетела.
Сама земля выглядела так, будто по ней слоны топтались в подковах.
— Господи, — сказала Людмила Корнеевна. — Это что же это такое.
Украинцы отреагировали по-разному. Один выругался, другой перекрестился и молитву зашептал. Третий, Валера, который постарше был, пожал плечами.
— Шо-шо. Лазник це. — Он спрыгнул в парилку и подобрал алюминиевую колбасу. Покрутил в руках с интересом. — У белорусов тоже такие водятся. Мы в Гомеле баню разбирали старую, так он знаете в ночи как шумел. Не нравится им, когда перемены.
— Чепуха… — возразила Людмила Корнеевна.
— Может, и чепуха. — Валера стукнул алюминиевой колбасой в алюминиевый блин. Договорил себе под нос: — Але дуже вже сильна…
Останки тазов и ковшика мужики отнесли в кучу хлама, за которым должен был приехать грузовик из Пскова. Затем все сели пить чай на веранде. Людмила Корнеевна после долгих колебаний спросила у Валеры, что же теперь делать. Как там решили проблему в Гомеле?
— А надо прощенья у лазника попросить, — ответил Валера таким тоном, словно объяснял, как правильно шпаклевать гипсокартон. — Они – как это… Вiдхiдливi, — он посмотрел на земляков. — Довго не ображаються?
— Отходчивые, — подсказал Андрей, который в бане шептал молитву.
— Точно. В Гомеле хозяева прощения попросили, что неудобства. Он и затихнул, не шумел больше.
— Сходите вы одна, — поддержал Валеру Андрей. — Скажите, шо мы закончим скоро. Баня как новая будет, красивая.
Людмила Корнеевна не верила своим ушам.
— Сумасшедший дом… — вздохнула она. — Ну как же я к нему обращаться-то буду? «Уважаемый…» Как, Валерий, вы его называете? «Лазанник»?
— «Лазник» – це у бiлорусiв, — подал мрачный голос Миша, который в бане выругался. — У вас банник, наверно.
Если ещё точней, в нашем углу Псковской области не банник, а баенник. Я это хорошо помню. Баня у деда вечно была натоплена, как чугуноплавильный завод, а бабушка жар не любила, мылась на следующее утро, но когда я спрашивал, чего она моется по утрам, давала волнующее объяснение: «После третьего пара в байни баенник моется». Если «в йиво печаль», то «защекотит насмерть». Иногда баенник мылся после четвёртого или пятого пара, бабушка не следила за такими деталями, но мне блуждающий график баенника долго не давал покоя, лет до семи. А вдруг он сегодня после второго пара вздумает мыться? И меня с мамой защекотит? Когда я стал с папой ходить во второй пар, непосредственная угроза моей жизни отодвинулась, но за маму всё равно было страшно.
Так или иначе, Людмиле Корнеевне было не до тонкостей среднерусских говоров. Банник так банник. Экстренное чаепитие на ночной веранде кончилось тем, что она переступила через гордость, научный стаж и здравый смысл. И пошла просить прощения.
К силе, которая расплющила тазы, Людмила Корнеевна обратилась в тревожном сумраке. Украинцы посоветовали свет не включать. Хорошо, ночь была июньская, да и убрали все инструменты из предбанника от греха подальше. Людмила Корнеевна встала у порога парилки, лицом в неведомое. Всё казалось таким идиотизмом, что ни о каком страхе даже мысли не было.
— Уважаемый банник, — сказала она. — Меня зовут Людмила Корнеевна Щепалова. Денису и Маше, новым владельцам этой усадьбы, я прихожусь матерью и свекровью соответственно. От имени всей семьи приношу извинения за доставленные неудобства. Меня заверили, что ремонт бани будет закончен в течение суток. Ремонт ведут опытные зарубежные специалисты. Баня будет в прекрасном состоянии.
Она не знала, что ещё сказать. Минуту-другую стояла молча, вслушиваясь в стрекотание кузнечиков за стенами. Кузнечикам отрывисто подсвистывали птицы.
Не дождавшись ответа, Людмила Корнеевна почему-то перешла на шёпот:
— Простите нас, пожалуйста… Давайте дружить. В июле внучка моя приедет, Танечка Щепалова. Очень хорошая девочка, в первый класс пойдёт в сентябре. Вы себе не представляете, как она обрадуется, что вы у нас в бане живёте…
* * *
Здесь впору бы включить закадровую музыку послаще и сообщить, что нечистая сила, ухайдакавшая тазы, приняла извинения. Дальше все жили счастливо, веник оставляли баеннику в горячей воде после третьего пара и мирно спали по ночам, конец фильма.
Но вынужден признаться, что это не святочный рассказ на канале «Россия». Это даже не мой рассказ про новогодние чудеса. И вместо финальных титров сейчас будет сообщение, которое я получил от Маши в начале августа того же года:
«Ты продал нам дом с чертями. Приезжай сразу, разбирайся сам, делай что хочешь. Если к осени они не уберутся с территории, я потребую деньги обратно. Мы в таком дурдоме отдыхать не собираемся».
Минуту спустя пришло второе сообщение:
«плюс расходы на ремонт, естественно»
Сказать, что я обалдел, – это ничего не сказать. Я сутки, наверное, ходил, как в страшном сне. Достал всех общих знакомых, пытаясь разузнать, в чём дело. Они только виртуально разводили руками. Сама Маша напрочь отказалась что-либо объяснять: «Приедь сначала. На месте расскажем, не беспокойся».
Деваться было некуда. Я взял отгул на пятницу и понедельник, в четверг полетел в Питер.
По дороге в Питер я нравственно пал, причём гораздо ниже плинтуса. В поезде, самолёте, автобусе, метро – везде ехал и выдумывал поводы ненавидеть Машу. Формулировал, так сказать, новую концепцию Маши, согласно которой она всегда имела духовный сдвиг по фазе, а к сорока годам окончательно стала эзотеричкой.
Даже Машины фотографии засияли дурными красками. Послушно вписались в новую концепцию. Маша из тех людей, которые в фейсбуке себя постят регулярно. Вот я такая в красном платье, а вот я такая с причёской, а здесь мой лик на фоне неброского зодчества, а тут я в космос гляжу прямо с дивана, пока все вокруг самбукой глаза заливают. И я всегда относился к Машиным портретам крайне лояльно. Я бы тоже себя вывешивал конвейером, если б выглядел, как Маша. Это во-первых. Во-вторых, она директор салона небрежной красоты для хипстеров на улице Правды. У неё две тыщи подписчиков. Каждый её портрет – бесплатная реклама.
Теперь же я листал Машины альбомы, смотрел на её красивое лицо, брезгливо морщась, и находил, что всё это пошленькое физиологическое тщеславие – верный знак мелочности, склочности и больших прорех в рациональном мировоззрении.
К счастью, наваждение кончилось, как только я добрался до улицы Правды. Там не было новой концепции Маши. Вместо неё протирала зеркала сама Маша, одна в пустом зале. Салон закрылся ещё в девять, стилисты разошлись по домам, а она домой идти не хотела, ждала меня, чтобы выговориться.
Тогда я и узнал про инцидент с тазами. А также про всё, что за ним последовало.
Ремонт в бане украинцы доделали к закату следующего дня. Людмила Корнеевна долго лежала без сна, вслушиваясь в ночной эфир, но никаких шумов со стороны бани так и не услышала. До первых чисел июля, когда украинцы получили расчёт и уехали на следующую точку где-то под Всеволожском, ночи проходили тихо и благостно, если не считать явления Кострова-внука. Тот прикатил на пьянку с коллегами из псковского УМВД. Они до часу ночи сотрясали деревню музыкой группы «Грибы», а под занавес Костров пришёл орать, что «упакует хохлов» за шпионаж в приграничной зоне или настучит «в СБУ», что они уклоняются от призыва на фронт. Но Людмила Корнеевна слезла с чердака и заткнула его каким-то образом. Не знаю, как это у неё получилось. У меня никогда не получалось.
К отъезду рабочих в деревню стянулось всё семейство. Кроме самой Маши, её мужа Дениса и дочери Танечки, посмотреть на новую дачу в дебрях Псковщины приехала Машина мама Вера Антоновна и Машина сестра Лиза с мужчиной по имени Стас.
Лиза и Стас добрались последними, уже за полночь. Их сначала навигатор увёл не в ту сторону, чуть ли не в Порховский район, а потом они намертво сели под горкой в километре от деревни. Они не знали, что там нельзя ехать по дороге, надо слева через кусты. Дорогу в мае размыло сильно, а грузовики, которые материалы подвозили для ремонта, убили её окончательно.
Короче говоря, последний километр Лиза и Стас шли пешком. Им было сказано ориентироваться на дуб им. Фёдора Фёдоровича («самый большой дуб в деревне»). Поблуждав по рощицам, которыми заросло колхозное поле, и промокнув насквозь в росе, они вышли к дубу – как раз со стороны бани.
В бане горел свет. А Лиза и Стас к тому моменту находились в режиме отвязного приключения, у них бутылка кальвадоса была с собой, откупоренная в начале пешего пути. Увидев свет в банном окошке, они заколотили в стену.
— Ого-го-го-го! — заголосил Стас.
— Ууууу! — завыла Лиза нечеловеческим голосом.
— С легким паром, хозяева! Леший пришёл!
— Ууууууу!
Свет мгновенно погас, из бани никто не отозвался, но с другой стороны, где дом, послышались радостные голоса. Лиза и Стас оставили баню в покое и побежали к дому, размахивая сумками. Все проснулись, встали на уши, тут же начался праздничный ужин дубль два, достали вино, разогрели жареные лисички в микроволновке, и даже Танечке, которая самостоятельно слезла с печки (она хотела спать только на печке), налили сок и дали вафли.
Лиза и Стас долго хвалили ремонт, потом описывали свои злоключения, все ахали и смеялись, и только под конец застолья, между делом, Лиза спохватилась:
— А кто у вас там в бане? Мы шли – свет в бане горел. Мы постучали – выключилось. Это же наша баня? За дубом?
Людмила Корнеевна помрачнела.
— Денис, — обратилась она к сыну. — Я из бани бидон хотела принести с водой. Он тяжёлый, трёхвёдерный. Пойдём, поможешь мне.
— Ой, да давайте я! — вскочил Стас.
— Вы устали с дороги, Стас, — отрезала Людмила Корнеевна. — Отдыхайте.
Они с Денисом встали из-за стола и ушли. С концами. Пять минут прошло, десять, двадцать – не возвращаются. Наконец Маша не выдержала:
— Схожу, посмотрю, что там у них за бидон.
Лиза и Стас пошли вместе с ней. Танечку насилу уговорили остаться дома. Вера Антоновна, которая Машина мама, отвлекла её, согласившись играть в паспортный контроль на финской границе. Благо паспортов в доме хватало, пускай и внутренних.
В бане было темно и тихо. Вокруг бани – никого. Маша зашла в предбанник. Не включая свет, заглянула в парилку. На полу возле окошечка темнел пузатый бидон с ручками.
— Денис?.. Людмила Корнеевна?..
Потом стали звать на улице. Начали тихо, чтобы не пугать Танечку и предполагаемых соседей. По мере того, как росло недоумение и беспокойство, перешли на крик:
— Людмила Корнеевна!!! Денис!!! Где вы!!!
Бросились прочёсывать заросли между баней и кромкой соснового леса. При этом продолжали кричать. Только дошли до сосняка (это метров сто от бани), как сзади донёсся голос Дениса:
— Эй! Чего орёте? Мы здесь!
Они действительно были там. Когда Маша, Лиза и Стас, мокрые и охрипшие, выбрались обратно к бане, в предбаннике горел свет, а Людмила Корнеевна с Денисом ждали возле крыльца. На земле между ними стоял бидон.
— Откуда это вы? — спросила Людмила Корнеевна.
— Нууу нет, это вы… — Маша упёрлась руками в колени, пытаясь отдышаться. — Это вы откуда… Полчаса вас докричаться не можем…
Денис наморщил лоб.
— Какие полчаса?.. Ааа, полчаса!.. — Он решил, что его разыгрывают и осклабился. — Мам, слышь? Полчаса они нас ищут. Обалдеть, какое мы хозяйство купили. С выходом в пятое измерение. А ты всё канючила: «Деньги на ветер…»
— Который час, посмотри, — перебила его Людмила Корнеевна.
Денис вытащил телефон и объявил, что сеть по-прежнему не ловится, а на часах без шести минут два.
У Маши на часах было без двадцати три. Лизин телефон показывал 02:41. Стас оставил телефон в избе, но и он поклялся, что прошло не меньше сорока минут. Денис ухохатывался. Людмила Корнеевна молчала. После клятвы Стаса она пошла обратно в дом, и все двинулись за ней. Про бидон, естественно, забыли.
Сети в доме не было ни у кого. Она ловится только с дуба или на дороге за деревней. В отсутствие интернета решили проверить время по радио. Там на телефон обычно пару эстонских FM-радиостанций можно поймать, в том числе на русском. Но эстонцев отвергли – никто не помнил, какая с ними разница во времени после недавних реформ. Притащили с чердака дедовский приёмник. Он подцепил «Радио России» из Пскова. Недаром дед любил говорить, что это «приёмник высшей группы сложности».
Через несколько минут раздались сигналы точного времени. Наступил момент истины:
— Московское время три часа утра.
Денис и дальше хихикал, но теперь уже нервно. Людмила Корнеевна встала и заглянула на печку. Танечка крепко спала, умаявшись проверять паспорта на финской границе. Людмила Корнеевна вернулась за стол. Шёпотом рассказала всем про ночь с тазами.
— Что же вы… раньше молчали? — спросила Маша. — А я ещё думала: зачем столько тазиков новых везти…
Людмила Корнеевна покраснела.
— Да боялась я, — сказала она, ни на кого не глядя. — Боялась, что на смех поднимите. Мол, выжила из ума, дура старая…
* * *
После того разлада во времени чудить стало каждую ночь. В пустой бане то и дело загорался свет – иногда обычный, электрический, иногда неверный, как будто от свечки, а один раз (это видела Вера Антоновна) вспыхнуло ослепительно-голубым, да так сильно, что сноп света из окошечка вытянулся на много метров. Вся эта иллюминация сопровождалась постукиваниями по дереву и железу. Стучало то тихонечко, то аж в доме было слышно при закрытых дверях.
Заходить в баню ночью больше никто не решался, а истопили её только один раз – на другой день после сбоя времени. Помылись без приключений. Танечке страшно понравилось плескать водой на камни и хлестать маму веником. В последний пар, около десяти вечера, ходили Людмила Корнеевна с Верой Антоновной. Закончив мыться, они начерпали горячей воды в один из новеньких тазов, опустили в воду веник, поставили рядом мыло. Всё, как завещали украинцы.
Наутро прутья от веника устилали пол. Листья на них пожухли, словно прошло много недель. Таз был прилеплен дном к потолку. Все сначала подумали, что его держит неизвестная науке сила («Антигравитация», — предположила Лиза), но когда Денис влез на полóк и дёрнул, оказалось, что таз сидел на смоле, которая именно в том месте вдруг насочилась из досок жирными каплями.
В тот день Денис и Лиза со Стасом уехали в Питер – им надо было на работу. Маша собиралась пожить до следующего воскресенья. Но уже в четверг она вышла на дорогу за деревней и, выловив сеть, позвонила мужу. Сказала, что их с Танечкой пора эвакуировать. Сполохи и стуки – это ещё куда ни шло, но в ночь со вторника на среду началась реальная жуть.
В бане стали кричать.
— Как будто от страшной боли, — уточнила Маша, теребя губку, которой протирала зеркала. И даже на улице Правды, прямо в центре Питера, мне сделалось не по себе.
Кричали, как правило, женские голоса. Крики раздавались всплесками по семь-восемь секунд с неравными интервалами – от считанных минут до получаса. Степень истошности менялась: иногда казалось, что кого-то режут, иногда было потише, голоса не орали, а надрывно причитали, словно плакальщицы над покойником. Варьировалось и число голосов: чаще всего кричала как будто одна женщина, но иной раз мучился целый женский хор, от которого хотелось завопить самой, лишь бы ничего не слышать. Редкие мужские крики, сдавленные и почему-то особенно страшные, никогда не звучали в одиночку. Их всегда сопровождали женские.
Весь этот ужас, как я уже сказал, начался в ночь на среду. А в среду днём к Маше приковыляла Нина из жёлтой избы. Это по соседству, между домом Костровых и руинами почты, которую закрыли в восемьдесят первом.
Нина лет на десять моложе моей бабушки. Женщин её поколения из нашей деревни я всегда называл «тётя Имярек» или по имени-отчеству. Даже за глаза, даже если они умерли много лет назад. Нина – исключение. Её у нас в семье вообще никак старались не называть.
К Маше Нина явилась в амплуа сердобольной соседки. Она была в курсе всех последних событий, включая крики. В дом, по своему обыкновению, заходить отказалась («я поздороваться только»). Двадцать минут простояла на крыльце, попеременно жалуясь на больные ноги и расписывая нашу семью такими красками, что Вера Антоновна увела Танечку в дом читать «Роню, дочь разбойника».
Маша с Людмилой Корнеевной остались на крыльце. Нина объяснила им, что дом они купили прóклятый, очень их жаль, надо было сперва людей спросить, вся деревня знает, что и Тонька была ведьма, и девка в ей, потаскуха, колдовала, пока не доколдовалася дó смерти, а внук на татарке жанивши, привозил её сюда, она рыскала по деревне, нюхала носищей своей, траву крошила заговорную у Нины на дворе. Мужики тоже уголовники, Васька-то когда с войны вернулся – брата двоюродного в реки утопил, но Тонька наколдовала так, что милиция поверила, будто он сам залился, а Ромка-зятёк в тюрьмы сидел десять лет, он семью целу вырезал в Старой Руссы, высшую меру хотели назначить, но мать Ромкина поехала к Хрушшову, в ноги бросилася. Ох, надо было людей спросить, ох боженьки, поганая изба, а баня ещё поганей, ремонтом таку не исправишь, надо за батюшкой в Писковичи, там есть батюшка опытный, чертей знает как выгонять.
— Спасибо за ваше участие, — сказала Людмила Корнеевна в какой-то момент. — Прошу вас, не приходите к нам больше.
Сказать это стоило ей больших сил. Она не знала Нину и потому хорошо видела перед собой человека (старого, одинокого, несчастного), а не десятки лет безумных пересудов на голом месте. Маше было ещё трудней, хотя и по-другому. Она меня знает полжизни, знакома с татаркой, на которой я «жанивши», но при этом она никогда не жила за пределами Питера, Москвы и Хельсинки, и у неё плохо укладывается в голове, что деревенские бабушки – это не божьи одуванчики в платочках, они такие же люди, как и все остальные, и врать могут почище российского телевидения.
Короче говоря, Нинины визиты никогда не проходили бесследно, и этот раз исключением не стал. Ночью, когда опять начались вопли, и Танечка расплакалась от страха, Маша сказала, что всё, хватит:
— Закажем попа из этих Псковичей, или откуда там. Пускай приезжает, машет кадилом. Водой церковной спрыснет. Если не подействует – всё. Возвращаем хозяйство, требуем деньги обратно.
Вера Антоновна поддержала дочь:
— Может, и другие церкви стоит попробовать? Православная же, говорят, омирщилась. Мне рассказывали, что бесов надёжней всего изгоняют староверы-беспоповцы из Архангельской области.
Людмила Корнеевна закрыла лицо руками.
— Дорогая моя Вера, ну кто вам это рассказывал? Маша, ты серьёзно насчёт попа? Неужели мы, образованные люди, будем поддерживать всё это новомодное мракобесие…
В этот момент в бане заорали.
— На роженицу похоже… — задумчиво сказала Вера Антоновна, когда крик оборвался.
— Слышали, Людмила Корнеевна? — Маша с остервенением гладила голову Танечки, которая всхлипывала ей в плечо. — Идите-ка вы в баню, а? Прогоните их всех без мракобесия. Почитайте им таблицу Менделеева наизусть. Не хотите?
Людмила Корнеевна отняла руки от лица.
— Это природное явление, — твёрдо сказала она. — Неизвестное, но природное. Такое же, как мы с тобой, Маша. Кадило здесь бессильно.
* * *
Без кадила, впрочем, не обошлось. До конца июля Маша свозила в деревню и батюшку из Писковичей, и отца-настоятеля беспоповской общины – правда, не архангельского, а из Коммунара под Питером, но тоже с бородой до пояса. Батюшка взял по-божески: полторы тысячи за окропление и тысячу за дальний выезд. Отец-настоятель взял за бензин, а так просил «сколько не жалко». Для перестраховки сунули ему пять тысяч. Больше всех (12 тысяч) содрал неоязыческий волхв Ярополк, клиент Машиного салона с редеющей гривой, окрашенной в пшеничный цвет краской Brelil Professional. Его привезли в качестве последней, отчаянной меры, вместе с чемоданом бубнов, амулетов и костей. Именно на эти рабочие материалы, по словам волхва, потребовалось столько денег.
Результат у всех трёх визитов был одинаковый, то есть нулевой. Людмила Корнеевна, которая всё это время оставалась в деревне, исправно слышала по ночам крики и стуки, видела огни, а после одной особенно шумной ночи обнаружила в парилке надпись на неизвестном языке, как будто выцарапанную гвоздём.
Маша достала телефон и показала мне фотографию:
— Денис снял, когда последний раз ездил.
Она увеличила фрагмент надписи. Денис снимал со вспышкой, и знаки, вырезанные на закопчённых брёвнах, вышли достаточно резкими. Достаточно для того, чтобы я перестал дышать, когда их увидел.
— Не знаешь, что это за язык? — спросила Маша. — Мы таких букв не нашли в интернете. Я думала сначала, это армянский или из «Властелина колец»…
— Не, во «Властелине колец» по-другому, — сказал я уклончиво, чтобы не врать.
Маша предлагала мне заночевать у них, но не слишком настойчиво. Я провёл ночь у друзей на Ломоносовской. Утром поехал в деревню. Как обычно: автобусом до Гдова, потом автобусом до Ямма, оттуда с Серёгой на «Ниве» до пункта назначения. Серёгу я вызвонил ещё накануне. Он, к счастью, оказался жив-здоров. В дороге пересказывал мне новые сочинения Нины о том, как моя бабушка с того света дёргает у неё укроп из грядки и ножи ворует. Серёга Нину тоже возит – до Пскова, она там у племянника живёт в холодное время года.
Договорились, что Серёга приедет и отвезёт меня обратно в воскресенье. То есть через две ночи.
Людмила Корнеевна оказала мне радушный приём. Я добрался до деревни в восьмом часу, она как раз садилась ужинать на отреставрированной летней кухне. Угостила меня щавелевым супом и жареной плотвой. Расспрашивала о работе, семье. Призналась, что к ней повадился ходить в гости «некий Максим», то есть дядя Макс, зять покойной Евдокии Ильиничны из кирпичного дома. Заядлый рыбак.
— Каждый день приносит мне свежий улов, — сказала Лидия Корнеевна. — Вы его знаете, наверное?
Я кивнул.
— С детства. Он хороший мужик. Инженером всю жизнь работал на электромашиностроительном в Пскове… Интеллигентный, — подумав, добавил я зачем-то. — И жена у него умерла. От рака, лет пять назад.
— Да, он рассказывал… — смутилась Людмила Корнеевна.
О деле мы за ужином не говорили. Лишь когда я собрался ставить кофе на плитку, Людмила Корнеевна попросила заварить и на неё.
— Вы такой кофе хороший привезли, — пояснила она. — Кофе нам сегодня пригодится…
После ужина мы пошли в дом. Людмила Корнеевна стала показывать мне ремонт, и ремонт выглядел потрясающе, я и представить не мог, что из нашей избы можно такое сделать. Но мне уже было невмоготу, я и так терпел весь ужин, а теперь, когда чердак находился у меня прямо над головой, сил терпеть больше не было.
— Извините, Людмила Корнеевна, — вклинился я в рассказ об установке нового счётчика. — А на чердаке тоже делали ремонт?
— Нет, чердак на будущий год оставили. Проводку только поменяли.
— А сундук – там в углу сундук такой деревянный сссс – со всяким хламом… — Мне было трудно говорить от волнения. — Его очистили, наверно, да? Выкинули из него всё?
Людмила Корнеевна махнула рукой.
— Даже не притрагивались. Единственное, тряпки я на него свои свалила. В сундуке важное что-то?
— Кажется, да.
Я попросил разрешения слазить на чердак. Людмила Корнеевна отчитала меня («Прекратите просить у меня разрешения! Это дом вашей семьи!») и сказала, что её «тряпки» можно переложить на кушетку.
Сундук и правда был на месте, слева от окна, выходящего на двор. Я убрал с него кофты и рейтузы. Поднял крышку. Солнце ещё не зашло, его даже было видно над сосняком, если встать вплотную к окну, и мне не понадобилось включать свет.
Я встал на колени, изнемогая от чердачного запаха, который, вероятно, уже был таким же задолго до моего рождения. Макулатуры в сундук уместилось много, он почти метр в высоту и сантиметров семьдесят в ширину, но я более-менее помнил, где искать, потому что сам всё это укладывал каких-нибудь семь или восемь лет назад.
Память не подвела: блокнот с Петропавловской крепостью на обложке нашёлся в ближнем правом углу, в толще номеров «Юного техника» за летние месяцы 87-90 годов. Я вытащил его оттуда, поднялся с колен, встал у окна. Пролистал несколько страниц, исписанных двумя почерками – кривым и менее кривым. Остановился там, где обрывалась кириллица и начинались знаки, выцарапанные на стене бани.
Разумеется, банную надпись можно было прочесть и без блокнота. Я не помнил ни одной буквы из нашего секретного алфавита, но я помнил, что это именно алфавит, простенький шифр, наивно дублирующий русское правописание. Мы с Женей тогда были маленькие, оба, кажется, перешли в третий класс, и ничего заковыристей придумать просто не могли. Ну да, у нас было десятка два логограмм (наши имена, имена других детей, имена самых важных взрослых, названия каких-то мест в деревне). Но текст на бревне не мог состоять из одних логограмм. Там было 127 знаков, 24 уникальных. Одни знаки не повторялись, другие повторялись с разной частотой, одна серия знаков встречалась дважды, ещё одна трижды. Я посчитал это всё на скорую руку, когда Маша мне фотографию скинула. Пробелов между словами не было (наша единственная детская хитрость), но стандартная алфавитная комбинаторика была налицо. Я мог бы нагуглить сравнительную частотность букв в русскоязычных текстах и приехать в деревню с готовой расшифровкой.
Когда я слез с чердака, Людмила Корнеевна ждала на веранде, недалеко от лестницы.
— Нашли? — Она встала с табуретки, увидев блокнот в моих руках.
— В этом блокноте, — сказал я, — ключ к надписи на стене. Когда стемнеет, я пойду в баню и расшифрую.
Почему-то я вбил себе в голову, что поступить следует именно так.
— Это очень правильно, правильно, — закивала Людмила Корнеевна. У меня мелькнула мысль, что она издевается, но нет, лицо было совершенно серьёзное, торжественное даже немного. — Пойдёмте пока заварим ещё кофе… — Она засуетилась, закружилась по веранде, словно забыв, куда надо идти, чтобы пить кофе. — Такой вкусный кекс вы привезли, просто объеденье…
Кекс был самый обычный, с изюмом. Маша надоумила купить. Сказала, что свекровь их обожает.
Мы вернулись на летнюю кухню и пили кофе где-то до начала одиннадцатого. Людмила Корнеевна вспоминала таинственные случаи из своих геологических экспедиций. Говорила она как с листа, готовыми очерками для альманаха «На суше и на море». Я заслушался. Помню, что в туркменских солончаках им с напарником привиделся посёлок, который на самом деле был совсем в другом месте. А на хребте Черского её несколько суток преследовал двойник. Только она отойдёт от группы – двойник тут как тут, буквально в нескольких метрах, в такой же одежде, то улыбается, то образцы выбирает сосредоточенно. На острове Врангеля вся их группа не менее получаса наблюдала гладкий чёрный шар, зависший над тундрой. Он парил неподвижно, пока геологи стояли на месте, но удалялся, когда к нему пытались приблизиться.
Общим знаменателем у всех историй было то, что на каждое таинственное явление впоследствии нашлось, как сказала Людмила Корнеевна, «сугубо естественное объяснение». Сама категория «сверхъестественного» представлялась Машиной свекрови бессмысленной:
— Всё, что происходит, — сказала она, — это часть природы, космоса, если хотите. Я так считаю. Следовательно, всё подчиняется законам природы. Даже в том случае, — лицо Людмилы Корнеевны, иссушенное временем и ветрами далёких хребтов, зарумянилось от волнения, — даже в том случае, если законы эти мы ещё не открыли. А то и никогда не откроем.
Когда загустели сумерки, она дошла со мной до дуба и пожала мне руку.
— Удачи вам и выдержки.
— Спасибо, Людмила Корнеевна.
Я опасался, что она так и будет стоять у дуба и провожать меня взглядом, как Королёв Гагарина, пока я не зайду в баню. Мне срочно нужно было отлить в кустах. К счастью, Людмила Корнеевна развернулась и пошла в сторону дома. Я неспешно приблизился к бане, свернул налево в заросли молодой ольхи и помочился, сжимая под мышкой блокнот с Петропавловской крепостью.
Когда я застёгивал штаны, позади меня, то есть в бане, что-то стукнуло. Дважды. Тук, тук. Словно поленом по бревну.
Я понял, что выдержки мне желали не зря. Несколько минут я топтался у новенького крыльца бани, презирая себя за трусость. Не помню, когда мне в прошлый раз было так страшно.
Потом всё-таки вошёл.
В предбаннике я отложил блокнот на подоконник и достал из кармана свечку и спички. Мы с Людмилой Корнеевной решили, что яркий электрический свет может спугнуть явление, подчиняющееся неизвестным законам природы.
Мы, однако, не учли, что при огне свечи было ещё страшней, чем в темноте. Я чуть на улицу не выбежал, когда отвёл глаза от горящего фитилька и увидел на стене предбанника отцовскую спецовку, а за нею – жирную тень с дрожащими краями. Еле справился с собой. Взял с подоконника блокнот, опять сунул под мышку. Положил руку на дубовый сук, отметив, что новые хозяева пожалели его, не заменили нормальной дверной ручкой.
Открыл дверь парилки. Переступил порог.
Воздух казался густым от запаха сосновой смолы. На первый взгляд, всё было на месте: печка, свежий полóк, свежая скамья вдоль стены. На новеньком полу темнели какие-то комочки – наверное, сморщенные листья от веника. Потом я заметил, что уголок для тазов пуст, а на печке нет камней. Всё, что не было к чему-нибудь приколочено, из бани убрали.
Я присел на скамью и минут пятнадцать сидел со свечкой в руке, дыша смоляным воздухом. Струйка горячего парафина дотекла до кожи, начала застывать на ней бесцветной горкой.
Ничего не дождавшись, я перешёл к расшифровке. Бревно с текстом находилось у печки на высоте моего живота. Я опустился на колени и раскрыл блокнот на странице с загнутым уголком. Там был ключ.
Лишённый пробелов текст был вырезан в три строки. Первая начиналась с буквы «в». Дальше шла буква «к». За ней «о», «м», «н», «а», «т», «е».
Я не знал, смеяться мне или плакать. Кажется, начал делать и то, и другое. Параллельно разобрал остаток текста. Классика русского рока закончилась на слове «любовь». Дальше была другая цитата, другого автора. Когда я прочитал её до конца, вопрос о том, смеяться мне или плакать, убрался с повестки дня:
вкомнатесбелымпотолкомсправомнанадеждувкомнате
свидомнаогнисвероювлюбовьнуненадонупожалуйста
ненадонесегоднянесейчасникогданенадо
Я несколько раз повторил это вслух. Точнее, шёпотом.
Потом я выронил свечку и блокнот, потому что за спиной у меня стукнуло. Точнее, долбануло, словно швырнули булыжник в котёл, который был у нас в старой бане по-чёрному.
Кажется, сначала я вжался в стену, а уж потом, не отлепляясь от стены, медленно повернулся. Упавшая свечка погасла, и в первые секунды я не видел ничего, кроме окошка, в которое то ли сочился лунный свет, то ли Людмила Корнеевна включила новый фонарь у летней кухни.
Внезапно темнота вокруг меня засияла. Это, наверное, трудно представить. Не знаю, как описать поточней. Суть в том, что света в бане по-прежнему не было, нигде не зажглись свечки или лампочки, в воздухе не запорхали какие-нибудь волшебные светлячки. Посветлело разом всё пространство бани, от стены до стены, от пола до потолка, словно в нём заклубился фотонный туман.
И тогда я увидел баенника.
Он сидел на полкé, боком ко мне, лицом к выходу из парилки. Из этих слов («сидел», «боком», «лицом») можно заключить, что он был похож на человека, и это, наверное, правда, он напоминал человека, во всяком случае, в моих глазах. Но когда я вспоминаю ту ночь в бане, я вижу на полкé не фигуру с руками, ногами и головой, а какой-то сплюснутый клубок, мохнатую чёрную дырку в сияющем воздухе. Точно так же я могу поклясться, что в какой-то момент он стал смотреть на меня, и значит, у него были глаза или какие-то глазоподобные органы зрения. Но я не помню никаких глаз. Помню только, что он на меня смотрел.
Ещё мне хочется сказать, что он «говорил». Но вот уж это точно лишнее очеловечивание, не «говорил» он – ни ртом, ни каким-либо другим органом, ни телепатически. Он издавал звуки, точнее, воспроизводил звуки, но уж никак не говорил.
Звуки начались вскоре после того, как баенник посмотрел на меня. Логика подсказывает, что я услышал их в определённом порядке: одни раньше, другие в самом конце, третьи где-нибудь в середине. Такой порядок, несомненно, был, и мне даже кажется, что я помню его. Но я абсолютно уверен, что это ложная память. Порядок был сложным, нехронологическим, баенник постоянно скакал туда-сюда через годы и целые столетия, возможно, следуя какому-то принципу, который я так и не понял. А теперь у меня в голове звуки выстраиваются именно что хронологически – от недавнего прошлого в домосковскую глубь веков.
Это особенно нелепо, потому что многие звуки могли быть из какого угодно времени. Я слышал, как шипит вода, упав на раскалённые камни, как трещат поленья в печке, как шлёпают веники по мокрым телам. Мужские и женские голоса кряхтели и повизгивали от удовольствия, босые ноги топали по мокрым доскам, кто-то вскрикивал, ошпарившись, кто-то сопел и постанывал, совокупляясь. Часто хлопала дверь парилки, громыхали вёдра, невидимый ковшик выскребал последнюю воду со дна котла или бака.
Но анонимный шум – негодный материал для памяти. Память зациклилась на том, что можно расположить во времени, хотя бы примерно.
Несколько раз я узнавал свой собственный голос. Вместе с ним я точно слышал отца, жену, дядю Гену, пацанов из моего класса, приехавших в деревню после выпускного. Опознал рыжую Оксану из лесного техникума – в тот вечер, когда она хохоча выдавливала у меня чёрные угри на носу («ха-ха, второй пошёл, терпи, страдалец, а то капец любви»).
К счастью, меня было мало. Ночь, процитированная на стене бани, звучала всего один раз, всего секунды четыре, я едва успел зажмуриться и втянуть голову в плечи.
Может быть, я чаще попадался среди детских голосов (почти наверняка в обрывке, где обсуждали Алису Селезнёву, – мы с Женей часто прятались в старой бане, болтали там про книжки). Не знаю. Дети, которых выдёргивал из прошлого баенник, наверняка были разными дядями, тётями, мамой, бабушкой, прадедом Фёдором Фёдоровичем в числе девяти братьев и сестёр, но я, естественно, не узнавал никого. Замечал только перемены в языке. Одни говорили почти без диалекта, на бесцветном северо-западном русском, который растёкся после войны из городов и радиоточек. Другие цокали, якали и поокивали. Третьих вообще было не понять.
С голосами взрослых, впрочем, была та же история. За пределами горстки людей, которых я застал живыми, язык становился едва ли не единственной зацепкой. Чем больше мутировали гласные и согласные, чем сильней прыгало ударение, тем дальше от моей жизни мылись те, кого воскрешал на мгновение баенник. Иногда ещё помогали песни. Девушка, которая звонко спела две строчки известного романса («Не видала она, как я в церквы стоял, прислонившись к стене, горько плакал-рыдал»), жила никак не раньше начала двадцатого века.
Но пели мало. Гораздо чаще кричали или плакали. Из тех, кто кричал или плакал, я узнал только бабушку. Баенник набрал из прошлого десятки женщин, и это были не куцые фрагменты по пять секунд, он дал каждой женщине наораться и намолиться вволю. А я узнал только бабушку. Она последняя рожала в бане – дядю Гену в пятьдесят втором. Она же последняя оплакивала в бане покойника – в девяносто шестом, когда умер дед.
— …Как их звали? — спросил я, когда крик очередной роженицы сменился гулом пожара. Возможно, горело в феврале сорок четвёртого. Немцы тогда сожгли деревню перед отступлением. — Как звали этих женщин? Пожалуйста, скажи мне их имена.
Незримый потолок, подточенный невидимым огнём, затрещал у меня над головой. Мгновение спустя всё стихло. Я сильней прижался к стене, подумав, что баенник сейчас ответит мне каким-нибудь шумным и зрелищным образом.
Баенник не ответил ничем, кроме тишины. Он по-прежнему смотрел на меня, но звуков больше не было. Разве что тишина звенела в ушах.
— Что я должен для тебя…
Я не договорил. Помешало удушливое чувство собственной нелепости. Я догадался, почему баенник никогда не ответит на мои вопросы.
Его не интересовали мои вопросы. Возможно, он их даже не слушал или вообще не понимал слов, из которых они состояли. Он же не был шкодливым чёртиком из бабушкиных сказок. Он, как сказала бы Людмила Корнеевна, был явлением природы, частью космоса, и подчинялся каким-то своим нераскрытым законам, а не моим сентиментальным разборкам с прошлым. Вне всякого сомнения, зачем-то я был ему нужен, ночные крики и надпись на бревне заманивали в деревню именно меня. Но заманивали не потому, что я «должен» был что-то «сделать», чем-то загладить свою вину перед ним или предками, или Женей.
Ещё когда я слушал Машин рассказ в салоне на улице Правды, я слишком просто «объяснил» себе баенника. Я вставил его в сюжет о предательстве и искуплении, назначив себя на главную роль. Я прожил сутки в уверенности, что сила, способная изменять локальное течение времени и катать в колбаску тазы, – это придаток моей биографии, эдакое выносное угрызение совести повышенной наглядности.
Теперь, глядя на баенника сквозь мерцающий воздух, я понял, насколько это абсурдно. Баенник жил в деревне сотни лет. Он видел, как поколение за поколением рожает, рождается, растёт, любит, ненавидит, умирает. В Европе ещё Средневековье не кончилось, в Пскове посадников выбирали на вече, а это чудо мохнатое уже впитывало людей, уже кочевало из бани в баню, и кто его знает, где оно пропадало и чем занималось, когда никаких бань и деревень здесь и в помине не было. Возможно, я был для него окончанием серии, перевалочным пунктом, выхлопом какой-то энергии – эту тайну я не мог разгадать. Чем я точно не был – так это бывшим хозяином, которого хочет разжалобить брошенный пёс.
— Спасибо… Спасибо, что…
Я хотел сказать «…что позвал меня», но снова не договорил. На втором «спасибо» фотонный туман мгновенно рассеялся. Воздух погас. Во мраке остался лишь тусклый квадрат окошка.
Сколько-то минут я сидел неподвижно, надеясь на продолжение. Потом кое-как разогнул затёкшие ноги. Поохал и встал. Глаза успели немного привыкнуть к темноте. Я подошёл к полку и потрогал место, где сидел баенник. Оно казалось тёплым. Может, это была иллюзия.
Людмила Корнеевна ждала меня в избе. Ещё проходя мимо дуба им. Фёдора Фёдоровича, я увидел её прямой силуэт в горящем окне. Когда я вошёл, она бросилась мне навстречу. Видимо, на лице у меня много чего было написано.
— Он пришёл? Пришёл? Как вы? Самочувствие как?
Я сел на новенький стул из «Икеи». Наши старые дермантиновые стулья с железными ножками Маша отправила в утиль, чтобы пол не портить.
— У вас который час, Людмила Корнеевна?
У неё, а также во всём часовом поясе, как выяснилось, только-только минула полночь. У меня на телефоне было без десяти два. Я, конечно, сказал «С ума сойти!», но на самом деле я ведь ожидал этого расхождения во времени и даже не впечатлился особо. Первый шок от встречи с неведомым выдыхался. Я чувствовал страшную усталость, несмотря на весь выпитый кофе. О сне, впрочем, не могло быть и речи. Людмила Корнеевна умирала от любопытства.
Я рассказал ей всё, что случилось в бане, включая подробности той ночи в середине августа четверть века назад. Людмила Корнеевна не перебивала и почти не меняла выражения лица. Под конец я поделился с ней соображениями относительно мотивов баенника. Она закивала с одобрением.
Когда я умолк, Людмила Корнеевна задала первый и главный вопрос:
— Думаете, он теперь уйдёт из этой бани? Будет искать новую?
Я пожал плечами.
— Не представляю.
Её лицо посветлело.
— Надеюсь, что не уйдёт, — сказала она. — Ведь какое интересное природное явление… А знаете, — она отвела глаза и немного зарделась, — мне всегда хотелось услышать, как звучал древнерусский язык. Он ведь на украинский похож?
— Ээээ, нет… — Я замялся, не зная с чего тут начать. — Не думаю, что больше, чем на современный русский. Если правомерны такие сравнения. Вообще, диалектный континуум, который у нас принято называть «древнерусским языком», имеет довольно интересную историю…
И мы ещё час проговорили о вопросах сравнительно-исторического языкознания.
2017