Галерея (1999)

Излагаемые в ходе повествования космогонические представления носят условный характер.

Довелось мне однажды прожить полгода в Б. Природа в тех краях мягка и ненавязчива; кажется, что весна продолжается круглый год, и от этого душа всё время пребывает в несколько возвышенном положении. Вeрстах в трёх от Б. находится подножие величественных гор, облачённых в снежные покрывала и будто бы парящих среди облаков и чистейшей лазури. Местные жители довольно добродушны и гостеприимны; женщины, если и не отличаются особыми красотами, бывают милы и приятны глазу путника. Бóльшая часть населения Б. изъясняется по-турецки, но не исповедует магометанство, а напротив, верует в Христа и исправно посещает несколько приземистых и русскому взгляду удивительных церквей, выстроенных местными зодчими ещё десять столетий назад.

В Б. я прибыл по делам служебным. Стоял июнь – единственный в тех краях месяц, когда южное солнце обнаруживает своё истинное обличье и палит немилосердно. В июле со стороны моря возобновляется прохладный постоянный ветер и нередки обильные ливни.

Я остановился в небогатом, по нашим меркам, доме тамошнего градоначальника, где, кроме меня, жили ещё четверо русских, о каждом из которых я дальше расскажу в подробностях. Градоначальник оказался исключительно любознателен. Умея до некоторой степени связно говорить русскою речью и понимая её, он непрестанно приглашал меня обедать и ужинать. Первое время я с радостью соглашался, ибо немного исхудал на дорожных харчах, и только удивлялся тому, что четыре моих соотечественника не появляются на трапезах у хозяина, ведь он каждодневно и чрезвычайно любезно приглашал их. Впрочем, вскоре эта загадка вполне разъяснилась. Хозяин, обуреваемый жаждой знаний, по прошествии второй недели едва не свёл меня преждевременно в могилу расспросами. Почти не имея возможности донести до рта что-либо из великого числа предложенных яств, я был вновь и вновь понуждаем обращать свои уста к совсем другому занятию, а именно рассказывать этому коренастому улыбающемуся южанину все известные мне подробности жизни российской, а также европейских государств. Волей-неволей и мне пришлось прибегнуть к тактике моих соседей и на все любезные приглашения отвечать не менее любезными отказами, ссылаясь на некие неотложные дела. К моему великому облегчению, хозяин, похоже, ничуть не обижался и посылал проворного мальчика-слугу с огромным подносом прямо в мою комнату, где я, наконец, и сумел безо всяких препятствий насладиться более чем изысканной местной кухней.

Русские, с которыми бесстрастная судьба свела меня в этом весьма и весьма далёком от Петербурга краю, с распростертыми объятиями приняли меня в своё маленькое общество. Все четверо были людьми на службе, прибывшими в Б. для исполнения несколько туманных предписаний начальства, но, в отличие от меня, срок их пребывания под южным небом не был обозначен в инструкциях. Ко времени моего приезда каждый из них прожил в Б. уже по крайней мере по два года, нисколько, впрочем, о том не жалея, но напротив, с явным опасением ожидая возможного извещения о перемене места службы. Особенно коротко я сошёлся с Ильёй Никифоровичем. После трёх дней знакомства мы с ним уже говорили друг другу “ты”, в то время как с другими русскими на это потребовалось несколько недель.

Илья Никифорович Стригольников был человек чрезвычайно глубокой натуры, но лёгкого нрава. Ему было тридцать восемь лет и среди всей нашей компании он был самый старший, чего, однако, никак не подчёркивал. Сперва я вовсе было принял его за ровесника. Илья, кроме основных служебных обязанностей, которые все заключались в ежемесячном писании пустопорожних посланий генерал-губернатору, имел в городке обширную врачебную практику. Когда-то он полтора года проучился на медицинском факультете и с тех пор превыше всех занятий полагал оказание помощи людям, поражённым различными недугами (так он сам высказался однажды), то есть врачевательство. По моему суждению, Илья не обладал выдающимися медицинскими достоинствами. К счастью, в Б. он мог вполне обходиться и без них, поскольку жители городка хворали хотя и довольно часто, но неопасно, а несчастливые случаи с повреждением членов не происходили среди них, как видно, с падения Константинополя. Ещё Илья страстно любил читать, и сия страсть и послужила первой причиной нашей тесной дружбы. В день прибытия в Б. я едва успел ступить на пыльные улочки городка, как путь моему обозу преградил растрёпанный всадник в туземном халате, но с русским лицом, хотя и пропечённым изрядно на солнце. Он спешился и, представившись, тут же принялся расспрашивать, сколько книг я с собой привёз и нет ли среди них каких-нибудь новых сочинений, наделавших много шуму в столице. Я поспешил заверить его, что мой скарб наполовину составлен из самых злободневных сочинений, какие только можно сыскать в России, но что извлечь их в ближайшее время нет никакой возможности. Илья Никифорович взялся сопровождать меня, а когда выяснилось, что я тоже буду квартировать в доме градоначальника, он стал неотступно следовать за мной при мытье, переодевании, обеде, пока не получил несколько вожделенных томов. Утомлённый финальной частью пути, вечером того дня я заснул мёртвым сном, едва лишь моя положительно гудевшая голова коснулась подушки. Простая постель казалась мне необычайно мягкой, а сама маленькая каморка, в стенах которой я поселился, представилась мне милее самых роскошных покоев на свете. Перед рассветом ко мне постучались; оказалось, что Илья Никифорович не сомкнул глаз за чтением и пришёл разузнать об авторе книги и просто побеседовать. Мы проговорили почти до полудня, после чего позавтракали и отправились смотреть окрестные места, скупая красота которых привела меня, хотя я и клевал изрядно носом, в совершеннейшее восхищение, ничуть не притупившееся и ко времени моего отъезда из Б.

Не менее приятным человеком показал себя и Фёдор Николаевич Струве, разорившийся помещик, силою обстоятельств попавший на государственную службу. Несмотря на тёплый климат, он неизменно облачался в какой-то изумительный кафтан, приспособленный скорее для ненастной сентябрьской погоды в северных губерниях, нежели для причерноморской жары. Фёдор Николаевич имел жену из местных женщин. Они не сочетались законным браком, но, по неведомым причинам, никому не приходило в голову смотреть на них с осуждением. Женщина эта была вдова. Она проживала в собственном доме с двумя детьми от покойного мужа и держала лавку, где торговала товарами, доставляемыми из Ирана. По-русски она не понимала ни слова, но Фёдор Николаевич при помощи нескольких турецких выражений умел обсудить с ней всё, что угодно. Впрочем, говорили они немного, а всё больше смеялись и глядели друг на друга. Фёдор Николаевич редко ночевал в доме градоначальника. Поэтому, должно быть, между нами не успело возникнуть тесной дружбы.

Двое других русских, Пётр Петрович Кузнецов и Дмитрий Иваныч Лебедянский, были люди хоть и весьма приветливого и доброго нрава, но ограниченные в интересах и даже недалёкие. Однообразие их времяпрепровождения, которое всё заключалось в игре в карты, стрельбе по птицам и поглощении кислого пива, вселяло в меня непроходимую тоску и тихий ужас. Они же, будучи совершенно удовлетворены таким образом жизни, посмеивались надо мной и гарантировали, что я месяца через три сам последую их примеру. Я, однако, не придавал много значения их уверениям, так как передо мною всегда был живой образ Стригольникова, занятого в непрерывной кипучей деятельности.

Моя служба заключалась в сущем ничегонеделании. По заданию Российского Географического общества я должен был выяснить, как часто проходят через Б. торговые караваны из Индии и Китая и какие товары они везут. Я полагал, что об этих немудрёных сведениях можно было справиться у местных жителей, хотя бы и у вдовы, к которой ходил Фёдор Николаевич, а на следующий день благополучно отбыть домой. Но, очевидно, мало доверия питали в Российском Географическом обществе к показаниям туземцев, а потому мне предписывалось пробыть в Б. целый год и самолично учитывать число пребывающих караванов. По здравом размышлении я, тем не менее, всё-таки получил нужные сведения у вдовы, в чём мне огромную помощь оказал Фёдор Николаевич, и порешил прожить весь год на правах праздного путешественника, задержавшегося в особенно приглянувшейся ему стране.

Вот, собственно, и всё, что привело меня к замечательному событию, которому суждено было столь неделикатно вмешаться в ход моей жизни, до того вполне обыкновенной и лишённой чрезмерных волнений. Дожив до тридцати одного года, я, подобно ходульным героям иных романов, стал мыслить себя человеком в целом состоявшимся, а вернее сказать, несостоявшимся. Мне уже представлялось, что однообразному существованию моему предстоит отныне медленно откатываться в первобытную пещеру старческого покоя и брюзгливой мудрости. Согласно заведённому образу действий, я уже всерьёз подумывал о женитьбе на какой-нибудь хотя бы несколько прелестной молодой особе с прелестным приданым, тем более что дядюшка перед моим отъездом всячески советовал мне то же. В душе моей мне явственно виделся лишь хладный ком погасших юношеских мечтаний и дерзновенных помыслов, в большинстве своём, впрочем, совершенно нелепых.

Когда шёл уже пятый месяц моего пребывания в Б., мы с Ильёй решили пожить несколько дней в горах. Там на высоте полутора вёрст располагается крошечное селение, где живут семьи пастухов да несколько местных чудаков, занимающихся Бог весть чем. Хотя и справедливо рассчитывая на гостеприимство пастухов, мы всё же основательно запаслись провизией и, оседлав двух ленивых, но не лишенных чувства собственного достоинства ишаков, тронулись в путь. Третьего ишака, гружённого двумя тюками со снедью и подарками для пастухов, вёл мальчик, который приносил мне обед, – хозяин отпустил его с нами в качестве проводника. Мальчика звали Решад. Ему было лет четырнадцать; на его голове росли удивительные густые чёрные кудри, а глаза светились от возможности заработать необременительным трудом несколько монет.

Был час пополудни. Мы горделиво проследовали мимо Кузнецова и Лебедянского, которые из своей тени отпустили по нашему адресу несколько добродушных острот, на минуту оторвавшись от больших глиняных кружек, источавших невероятно крепкий пивной аромат. Затем мы попрощались с Фёдором Николаевичем, курившим трубку у дверей лавки. Вдова, выглянувшая на миг в окно, стыдливо улыбнулась нам и снова исчезла среди своих персидских ковров и благовоний. Так мы неторопливо выбрались из Б. и направились к горам. Доносившийся с моря ветер мягко подгонял нас в спину; когда он ненадолго стихал, солнце припекало. Мы надели на головы белые платки и завели разговор, сопровождаемый глубокими вздохами ишаков.

– В России нашей матушке, – говорил Илья, по-кошачьи щурясь, – было три большие беды: во-первых, принятие христианской веры в византийском её виде; во-вторых, татарское нашествие; в-третьих, становление государственности нашей вокруг Москвы, от которой и по сию пору за сто вёрст разит холопством и крепостничеством. Не будь этих бед, жить бы нам с тобой в приличном государстве и разъезжать по ровным дорогам. Все другие наши напасти суть явления второстепенные и на столбовой путь истории не влияющие. Петровские нововведения, просвещение, французский язык нам что мёртвому припарки; это каждый дурень видит. Веришь ли: когда читаю Карамзина, который все низости московские под идею подвёл и восславил, как доберусь до падения Новгорода Великого, так аж слёзы из глаз и книжку изорвать хочется. Обидно, брат!

– Ну, если бы да кабы… – усмехнулся я.

К несомненным достоинствам Ильи относилось то, что был он, если можно так выразиться, человек страдающий. Благородная и переполненная книгами душа его вечно болела за весь род человеческий, но более всего за Отечество, ибо он полагал, что долг всякого просвещенного человека – беззаветно любить Родину, при этом нещадно обличая её пороки и язвы.

– Знавал я одного немца, когда жил в Смоленске, – продолжал Илья. – Он туда раз приехал по делам компании своей немецкой; уж не помню, чем она занималась. Забавный человек – росту в нём было одиннадцать вершков,* грива как у студента, и смотрел всё так удивлённо, словно только на свет родился. В Смоленске женился он на дочке русского компаньона. Хотел вернуться с молодой женой в родной Бремен, а молодая жена ему и говорит: “Я, мол, от маменьки с папенькой, хер Шмидт, и за полцарства никуда не уеду”. Так и засел он в России навечно. По желанию супруги, а отчасти из любопытства, в православие перешёл. Стал по воскресеньям ходить в церковь, на иконы научился креститься, зазубрил “Отче наш”. Ну, а я с ним сошёлся, потому что немецкий тогда учил; поговорить хотелось. Вот стоим мы с ним однажды в воскресенье на площади близ церкви. Он наклоняется ко мне поближе и вполголоса так спрашивает: “Скажите мне, дорогой друг, отчего батюшка давеча глядел чернее тучи, одет был в латаную рясу и после обедни домой пешком отправился, а не на тройке своей?” А я ему говорю: “Извольте, чего уж тут непонятного? Епископа сегодня ждали к обедне. У батюшки нашего приход уж больно богат – всё купцы одни. А епископ своему племяннику местечко потеплее подыскивает. Вот батюшка наш и решил представление устроить: авось, не позарится начальство на эдакую бедность”.

– И что немец? – спросил я.

– Известно что: покачал головой и с тех пор руку батюшке перестал целовать. А рассказал я тебе эту историю вот с чем. В Европе, видишь ли…

Однако мне не пришлось узнать, зачем Илья вспомнил этот случай, потому что ишаки наши вдруг встали как вкопанные, а Решад что-то быстро залопотал, перемежая родное наречие исковерканными русскими словами. Мы внимательно огляделись. Остановка произошла в самом начале пологого подъёма, обозначенного неглубоким слоем белой пыли. Мы оставили городок уже довольно далеко позади. По обе стороны от нас находились каменистые холмы, постепенно переходящие в горы. Насколько хватало глаз, невозможно было заметить никаких людей или животных.

Мы спешились и начали обхаживать ишаков, льстиво похлопывая их бока и называя их ласкательными кличками. Ишаки стояли как два доисторических утёса, опустив веки, и только уши их тихо подрагивали. Решад перестал лопотать и смотрел за нашими усилиями, снисходительно улыбаясь.

– Ну что ж ты, брат, зубы-то скалишь? – спросил Илья, несколько разозлившись. – Помоги нам!

Проводник опустил повод своего ишака и, не переставая улыбаться, покачал головой.

– Нет, – сказал он решительно. – Дальше нет. Плохой день.

– Что значит “плохой день”? – изумились мы.

Прилагая исключительные усилия, Решад с четверть часа пытался объяснить нам, почему именно в этот день ишаки заупрямились и отказались выполнять свои обязанности, но мы решительно ничего не понимали.

Возвращаться, не проделав и трети пути, казалось нам совершенно невозможным. Вообразив поток колкостей, которыми непременно осыпали бы нас Кузнецов и Лебедянский, мы с Ильёй взвалили на плечи самое необходимое и решили проделать остаток пути пешком. Решад сперва что-то горячо возражал, но после взял свою долю поклажи и, отпустив капризных ишаков, которые только того и ждали, повёл нас в горы.

Нам пришлось расположиться на ночлег в узком, но неглубоком ущелье. На юге солнце садится довольно рано, и до заката мы прошли всего лишь вёрст десять, часто останавливаясь, чтобы перевести дух и дать отдых натёртым поклажей плечам. Решад на удивление скоро устроил в нашем импровизированном лагере уютный костёр. Укутавшись в тёплые накидки из козлиных шкур, мы уселись вокруг огня и поужинали пресными лепёшками и несколькими пригоршнями инжира, запив всё это бутылкой кисловатого вина. Повинуясь силе тепла и сытого желудка, я задремал и, помнится, увидел во сне свою давнюю нижегородскую знакомую, даму в известной степени обольстительную, но исполненную самого беспощадного российского провинциализма, который порой бывает страшнее даже пресловутой столичной надутости. В моём сновидении эта дама внезапно превратилась в ишака с украшенной бантами гривой, и я, как это водится в снах, не нашёл в столь фантастической метаморфозе ничего необыкновенного.

– Николай! – услышал я сквозь пелену сна встревоженный голос Стригольникова. – Николай, проснись!

– А?.. Что такое? – Я нехотя открыл глаза, встрепенулся и сел. Прямо передо мной мерцали красные угли костра. Немилосердный ночной холод стал пробираться под накидку.

– Решад исчез, – сказал Илья.

– Решад?.. Куда ж он исчезнет? За дровами, должно быть, ушёл. Или по нужде.

– С мешком провизии?..

– Не может быть! – опешил я.

Но Решад и в самом деле куда-то скрылся, прихватив свою часть поклажи. Почти на ощупь мы с Ильёй отыскали несколько оставшихся веток, и совсем было охватившая нас тьма немного отступила.

– Решад!.. – закричал я.

– Оставь. – Илья взял меня за руку. – Если он ушёл сам, криком его не воротишь.

– Но зачем? Зачем он ушёл?

Илья пожал плечами.

Несколько минут мы пребывали в некотором унынии и безмолвно глядели как огонь расправляется с нашими последними дровами.

– Ну, что ж носом-то клевать без толку? – промолвил, наконец, Илья. – Утро вечера мудренее. Давай на боковую.

Я готов был согласиться с этим разумным предложением, но вдруг моё внимание было привлечено необычным явлением. По левую руку от нас мрак начал как будто съёживаться и выгибаться; казалось, что беспросветная тьма приобрела множество разнообразных оттенков и теперь из этих оттенков строилась невероятная зыбкая картина, всё более углубляющаяся в своей середине. Во мраке словно бы открывался глубокий круглый проход. Границы этого хода дрожали и изгибались.

– Господи Иисусе, – прошептал никогда ранее при мне не поминавший Господа Илья. – Что ж это за дьявольщина такая?

К своему удивлению, я не ощущал страха, но какое-то непривычное возбуждение наполняло меня с головы до пят.

Мне почудилось, что внутри хода я различаю другие цвета, пятна которых приближались к нам и увеличивались в размерах. Тишина вокруг нас сгустилась. Я почти явственно ощущал, как уплотнившийся воздух лезет мне в уши. Вдруг проход изрыгнул яростное сине-зелёное пламя. С каждым мгновением оно всё больше вытесняло мрак, простирая к нам серебрящиеся языки.

– Бежим! – закричал Илья и дёрнул меня за край накидки.

– Постой, – ответил я, зачарованно глядя на танец невиданного огня.

– Бежим же! – захлёбываясь, кричал Илья.

В следующее мгновение я услышал за спиной его спотыкающиеся шаги. Я не обернулся.

– Бежи-и-им!.. – донёсся его голос словно с другого края земли.

Но я и не помышлял о бегстве. Вместо этого я сделал несколько шагов навстречу пламени. Тишина стала звенящей и вдруг взорвалась оглушительным шумом, не похожим ни на один из тех, что мне доводилось слышать ранее. Невольно я закрыл уши руками, но шум всё возрастал как бы внутри меня, лишая мой разум способности связно и отчётливо мыслить. Уже не вполне понимая своих действий, я пошёл вперёд и, очутившись в холодном сине-зелёном пламени, потерял всякую возможность видеть. Оглушённый и ослепший, я зашагал далее, почти не чувствуя под ногами земли, и остановился только, когда мои протянутые вперёд руки наткнулись на сплошную гладкую преграду. Едва лишь это произошло, шум перестал, а непроглядное марево сменилось ровным желтоватым светом, какой бывает в большой бальной зале, если зажечь все люстры.

Ещё мгновение назад я чувствовал себя чем-то вроде утопленника, неторопливо опускающегося на дно морское, но теперь я стоял в крытой галерее, окончание которой терялось в белёсом сумраке. Под моими ногами находился пол, устланный пушистым ковром цвета листьев выпаренного веника. Галерея была довольно широка и походила на улицу со стеклянным потолком; стены были покрыты цветными пятнами, которые будто бы двигались, но так медленно, что я не был в том совсем уверен, а наблюдать их внимательней я не стал, ибо вдоль этих стен в самых разнообразных позах стояли, сидели и лежали люди. Сперва я принял их за восковые персоны (они совершенно не шевелились), но почти сразу же убедился, что это были настоящие мужчины и женщины; они дышали, хотя и очень редко, а иногда даже моргали. Большая часть этих живых изваяний была облачена в бесформенные белые одеяния, скрывавшие всё тело, кроме головы; иные же не имели на себе никакой одежды и, похоже, нимало не заботились этим обстоятельством. С минуту и я стоял неподвижно; потом сделал по несколько шагов в ту и другую стороны. Никто не обратил на меня внимания, как будто моё присутствие в этой фантасмагорической галерее ровным счётом ничего не значило.

Воздух был тёплый. Я сбросил на ковёр свою накидку. Потом, поразмыслив, скинул также и сапоги. Ковёр был безупречно чист, и в сапогах я казался себе неуклюжим мужиком, попавшим в царские хоромы.

Побродив немного от фигуры к фигуре и потрогав (сначала довольно робко, а затем даже несколько грубо) неподвижные тела, я совершенно удостоверился, что эти люди не отвечали ни на какое действие извне. Вероятно, они погружены в гипнотический сон, решил я, не без смущения разглядывая нагую женщину, застывшую в непристойной позе. Её взгляд упирался в меня, и, словно не встречая никакого препятствия, уходил далее. В остальном же это была обыкновенная женщина, с прекрасной бронзовой кожей и длинными волосами.

Я заметил, что тишина в галерее не была полной. Издалека доносились едва уловимые звуки, напоминающие звон колокольчиков и одинокие ноты флейты. Оставив накидку и сапоги на произвол судьбы, я пошёл в сторону звука. Не могу сказать, как долго я шёл. Галерея оставалась безупречно прямой, и фигуры вдоль стен так же отрешённо глядели сквозь меня. Стараясь до поры до времени не задавать себе никаких вопросов, я всё ускорял шаг, а звуки казались столь же далёкими. Наконец я увидел, что далеко впереди кто-то идёт мне навстречу. Не в силах доле сохранять спокойствие, я побежал. Когда от идущих меня отделяло уже не более десятка шагов, я остановился.

Их было двое. Они медленно и плавно ступали босыми ногами по ковру; глаза их были закрыты. Один из идущих держал в руке инструмент наподобие бубна, звук которого я принял за звон колокольчиков. Другой меланхолически дул в небольшую дудочку. Оба были облачены в невообразимые многоцветные лохмотья, словно нарочно сшитые из великого множества самых ветхих лоскутов.

– Добрый день! – сказал я, не дожидаясь, пока они натолкнутся на меня, так и не разлепив век.

В тот же миг они разом перестали играть, опустили инструменты и остановились, уставившись на меня во все глаза. Я испытал некоторое облегчение, смешанное, однако, с безотчётным желанием повернуть назад и бежать, которое лишь усилилось, когда оба музыканта довольно приветливо мне улыбнулись.

– День добрый, – ответил тот, что играл на флейте.

– День добрый, – повторил другой.

Я ожидал каких-нибудь вопросов с их стороны, но они ограничились приветствием и продолжали улыбаться – доброжелательно, но без малейшей капли любопытства.

– Видите ли… – замялся я, не представляя, с чего начать, – я очутился здесь вследствие весьма необыкновенного происшествия, совершенно случайно, и поэтому нахожусь в полном неведении относительно всего, что меня окружает и что мне следует предпринять…

Флейтист кивнул, передавая взглядом, что полностью понимает моё положение. Приободрённый, я хотел продолжать, но он махнул рукою и сказал мне пристроиться к ним сбоку. Тот, что держал бубен, снова начал отбивать запутанную мелодию, и мы направились туда, откуда я начал свой поход по галерее.

Флейтист попросил меня понести некоторое время его инструмент, а сам стал потирать ладони и щёлкать суставами пальцев. Флейта показалась мне сделанной из бумаги – она была почти невесома и так непрочна, что я изрядно смял её, едва она очутилась у меня в руках. Хозяин флейты, впрочем, если и заметил это, то никак не высказал своего неудовольствия по поводу причинённого ущерба.

Мы долго шли в молчании, наполненном звуками бубна и окостеневшими взглядами застывших людей. Я начал засыпать на ходу; мне грезилось, что мы идём высоко-высоко в небе сквозь вязкую лазурь, а далеко внизу простирается земля, прикрытая дрожащими тонкими облаками. Приглядевшись, я понял, что это не облака, а стаи бесчисленных белых птиц. От их криков и хлопанья крыльев рождался волнующий шум. Мои глаза наполнились слезами. В груди некоторое время разрасталась сосущая беспокойная боль. Потом она утихла.

– Продолжительность жизни, какая у тебя?

– Не знаю, – смутился я.

– Приблизительно?

– Пожалуй, лет шестьдесят пять, – неуверенно сказал я, опасаясь, как бы мой ответ не сочли самонадеянным.

– Не густо, – заключил флейтист. – Страдаешь?

– Я?.. Что вы имеете в виду?

Флейтист покопался в своих одеяниях и извлёк оттуда листок бумаги, покрытый мелким печатным шрифтом.

Я вернул ему измятую флейту, взял листок и принялся читать на ходу. Под заголовком “Причины беспокойства и неудовлетворённости” я прочёл нижеследующий перечень:

“Несовершенства бытия, а именно:

скоротечность бытия;

бессмысленность бытия;

нелепость бытия;

условность бытия;

негармоничность бытия;

неравномерность бытия;

несправедливость бытия;

жестокость бытия;

равнодушие бытия;

скука бытия;

суетность бытия”.

За этим перечнем следовало ещё с полсотни более конкретных напастей, вроде несчастливой любви, карточного проигрыша, мужского бессилия и боли в боку.

– Подходит что-нибудь? – осведомился флейтист.

Он совершенно скомкал свой инструмент и выбросил его через плечо.

Я печально кивнул.

Он отобрал у меня листок, послал его вслед за флейтой и спросил:

– Будешь жить вечно?

Тут я совсем растерялся и начал мямлить что-то невразумительное о добродетели, мире идеального и нетленной душе, покидающей бренную оболочку после её кончины. Флейтист участливо посмотрел на меня, похлопал по плечу и сказал, как говорят хнычущим детям:

– Ну, полно. Всё понятно. Не переживай так сильно. Бывает хуже. В вечности всё пройдёт.

У меня закружилась голова.

– Простите, а как это… Каким образом? В каком виде?

– В самом выносимом, – подал голос тот, что звенел бубном.

– Мы, возможно, скоро придём, – сказал флейтист. – Туда, куда идём, – после продолжительной паузы добавил он.

Предчувствие подсказывало мне, что до самого конца пути, сколь бы он ни был далёк, они не произнесут больше ни слова. Я попытался хотя бы в малой степени осмыслить всё, что приключилось со мной до сих пор, но вдруг меня охватило почти невыносимое чувство голода. Оно продолжалось, насколько я мог судить, дольше минуты, а затем так же внезапно отступило, оставив необыкновенную лёгкость. Такие мимолётные приступы голода повторились ещё несколько раз, пока под конец я не стал казаться себе бесплотным духом. Я вообразил самые аппетитные блюда из дичи, а также сочную гроздь винограда и апельсины, до которых всегда был большой охотник. Я чувствовал, что мог бы легко отказаться от самого соблазнительного кушанья, но в то же время был не прочь отведать каждого, и даже из тех, на которые я никогда ранее не мог взглянуть без некоторой дурноты.

Затем на меня накинулась жажда. Она докучала мне дольше, чем голод. Когда же резь в горле и красные круги в глазах окончательно пропали, я понял, что мог бы теперь выпить зараз несколько ковшей воды, хотя и вовсе не хотел пить.

Третьим был сон. Он подступал ко мне так много раз, что я сбился со счёта; и каждый раз я чувствовал, что ноги перестают слушать меня, голова беспомощно валится на грудь и вот-вот я упаду прямо под ноги живых изваяний, чтобы заснуть там навечно. Звук колокольчиков в такие мгновения невероятно отдалялся, и, казалось, достигал меня с другого края мироздания; я снова грезил наяву, но на этот раз мне виделись обрывки самых обыкновенных сновидений – ненадёжные и нелепые. Я начал опасаться, уж не такой ли сонной вечностью хотят одарить меня плешивые музыканты. Мне вовсе не хотелось провести бесчисленные века в череде сновидений, пусть даже они будут самыми распрекраснейшими. Когда же, наконец, я полностью стряхнул с себя сонливость и вздохнул с облегчением, все окружавшие меня предметы тоже показались мне непривычно лёгкими, словно из их сути были удалены все помехи, любая возможность ложного истолкования. Само ощущение реальности, привычное нам с раннего детства, изменилось во мне: действительность перестала теснить и сдавливать меня, и лишь тогда я понял, как теснила она меня всю жизнь.

Я воспринимал своё сознание и тело так непохоже на прежнее чувство бытия, что уже было вообразил себя новым существом, свободным от всякого бремени и способным находить удовлетворение как в наличии, так и в отсутствии любых предметов. Но моё преображение ещё не было завершено. Я понял это, когда ощутил неожиданное напряжение в области чресел. Перед моим мысленным взором предстали женщины, с которыми мне когда-либо доводилось делить ложе. Впрочем, уже во время второго приступа мой мысленный взор померк, и моё внимание всецело обратились к женщинам, стоявшим вдоль стен галереи, особенно к тем, которые были обнажены. Неодолимое желание спустить штаны и наброситься на ближайшую из них так захватило меня, что я совершенно забыл о своих спутниках и ускорил шаг. Схватившись обеими руками за своё мужское достоинство, я перемещался пьяною походкой от одной обнажённой к следующей, но всякий раз, когда я уже был не в силах сдерживаться, приступ ослабевал, чтобы дать мне кратковременную передышку. Так продолжалось безумно долго; мне начали мерещиться совокупляющиеся собаки и всякие гады. Среди последних были невиданные твари величиной с гору, какие, наверное, обитали на земле ещё до потопа. Я видел, как несметные полчища живых созданий карабкаются друг на друга и рождают неисчислимое потомство, облик которого непрерывно изменялся, пока я вдруг снова не увидел своих былых возлюбленных, разметавших по подушкам пышные или не очень пышные локоны. Тут мой взор прояснился, и чресла мои расслабились. Я пошатнулся и рухнул на ковёр.

Через некоторое время я увидел над собой добродушные лица музыкантов.

– Мы почти пришли, – сказал флейтист.

Они помогли мне подняться. Теперь я уже вовсе не мог понять, что я чувствую – так необычно было моё состояние.

Спустя, быть может, три часа галерея закончилась. По длинной лестнице, ступени которой были сложены из упругих белых брусков, мы спустились на дно обширной котловины. Дно устилала неглубокая мелкая пыль; потревоженная шагами, она поднималась в воздух красивыми синеватыми клубами почти до пояса и потом медленно опускалась. Стены котловины представляли собой кольцевой горный хребет. На склонах его можно было различить беспорядочно расположенные строения. Небо над этим пейзажем было черней самых чёрных чернил. Оранжевое светило величиной в два солнца висело в зените, но почти не слепило глаз. Я обернулся, чтобы взглянуть на вход в галерею, но увидел только лёгкую дымку на месте, где была лестница. За дымкой не было ничего, кроме гор.

Мы дошли уже почти до подножия хребта, и я с любопытством рассматривал ближайшее к нам здание с окнами самых разнообразных и причудливых форм, когда все мои члены внезапно сковал лютый мороз. Я застыл на месте и тут же заметил, что мне нечем дышать. Я отчаянно хватал ртом воздух, но он как будто пропал совсем или утратил свою животворную силу и не приносил облегчения. Теряя сознание от холода и удушья, я упал в пыль и стал биться, словно рыба, выброшенная на берег.

Минутой позже мне стало легче. Я вскочил на ноги и увидел, что музыканты не стали меня дожидаться и уже поднимаются по склону хребта. Сквозь синюю пыль, которая наполняла мои уши, ноздри и каждую складку одежды, я бросился вслед за ними.

Когда завершилась последняя схватка с холодом и удушьем, я всё ещё неистово старался заглотить как можно больше воздуха.

– Закрой рот, – мягко сказал флейтист.

Я послушно закрыл рот и перестал дышать.

Мы стояли на вершине хребта. Впрочем, у этого хребта не было другого склона. Почти у самых наших ног начиналось необозримое пространство, заполненное сияющей чернотой. Мне казалось, что немыслимо далеко, в самой толще этого блистающего чёрного цвета, я ощущаю молчаливое присутствие многих и многих миллионов совершенно несоразмерных вещей: камней, деревьев, людей, маленьких пушистых зверьков, гигантских чудовищ, огромных сгустков горячего света, целых миров, окутанных бушующими облаками многоцветных газов. Всё это сливалось в единое и бесконечное сущее.

Внезапно поднялся бесшумный ветер. Я чувствовал лёгкое притяжение чёрного пространства, пропитанного хаотическим пульсом неисчерпаемого бытия.

– Пойдёшь? – спросил флейтист.

– Можно ещё постоять здесь? – неуверенно попросил я.

– Конечно. Если хочешь, можно спуститься в дома.

– Нет-нет. – Я решительно покачал головой.

Мы присели на прохладную землю. Из неё местами пробивалась низенькая тёмная трава. Я попытался определить взглядом границу между землёй и чернотой, но, хотя она и находилась не более чем в двух шагах от нас, мне это не удалось. Каждое мгновение вносило едва уловимые изменения во всё, что меня окружало. Мне было зыбко и легко.

– Кто вы? Что вы делаете? – спросил я.

Тот, что играл на бубне, встал, бросил свой инструмент на землю и, не говоря ни слова, сделал шаг в черную бесконечность. Я сразу же перестал видеть его, но каждое его движение порождало невидимые быстрые волны, которые пронизывали меня.

– Мы-то? – флейтист задумчиво провёл ладонью по щеке. – Мы Господь Бог.

– Вы слуги Господа? Ангелы?.. – несколько разочарованно спросил я.

– Нет. Мы сами и есть Господь Бог. Бог – это должность. Должность – это совокупность функций. Мы это Бог. Бог – это мы. – Флейтист улыбнулся так добродушно, что мне захотелось его обнять.

У меня сразу возникло столько вопросов, что я никак не мог решить, какой же из них задать первым.

– Тебе всё рассказать по порядку?

Я кивнул.

Флейтист сорвал травинку и стал её жевать. На его губах выступил зелёный сок.

– Это довольно простая история. Мы просто старались быть последовательными.

Внезапно я понял, что он очень устал. У него была гладкая кожа, весёлые глаза и плавные движения; я не видел на нём ни одного следа времени; я чувствовал силу, исходящую из него. Безмерная усталость, переполнившая флейтиста, выдала себя только маленькой равнодушной паузой, во время которой он обхватил руками колени.

– Мироздание – это ограниченное множество форм, которые принимает то, что мы называем энергией и пустотой. Мироздание вечно, так как время есть лишь последовательность состояний, разделяющая моменты максимального упрощения этих форм.

Мироздание пульсирует. Энергия и пустота рождают и вытесняют друг друга. Плотность уступает место протяжённости и наоборот. На разных пиках пульсации, или колебаний, Вселенной каждый из этих показателей достигает бесконечности. Затем последовательность форм происходит в обратном порядке. Расстояние между двумя пиками несколько десятков миллиардов лет.

Как я уже сказал, по отношению к самой пульсации категория времени не имеет смысла. Колебания Вселенной не являются последовательностью. Каждый из полюсов есть начало и конец мироздания. В единственном периоде между двумя крайностями – абсолютной энергией и абсолютной пустотой – заключено бесконечное множество таких периодов. Он или, скажем для удобства, они содержат бесконечное разнообразие бесконечно повторяющихся вариантов последовательности форм, то есть один инвариант, осуществляющийся единожды.

Мой собеседник говорил довольно медленно, но на этом месте я всё-таки попросил его сделать короткий перерыв, чтобы я мог перевести дух.

– Весь наблюдаемый нами макромир, – продолжил затем флейтист, – возникает в результате случайных взаимодействий устойчивых микрочастиц, вернее, историй этих частиц, пронизывающих всё и вся. Вселенная – это среднестатистическая величина. Когда энергия перестаёт быть абсолютной и её плотность начинает неуклонно уменьшаться, происходит усложнение и рост протяжённости её форм.

На этом этапе энергию можно именовать материей. Рост и усложнение форм материи оттачивают её среднестатистическое поведение до уровня устойчивых законов. Кроме того, усложнение форм приводит к усложнению взаимодействий. Тут получается порочный круг, потому что усложнение взаимодействий вполне закономерно влечёт за собой дальнейшую эволюцию форм. Таким образом, при совпадении определённых условий, случайное поведение материи (в рамках законов природы, конечно) приводит к возникновению форм, способных к самовоспроизводству и, соответственно, к передаче наследственной информации. Другими словами, появляется жизнь.

Далее происходит усложнение форм живой материи. Организмы стремятся к неограниченному размножению и приспосабливаются к условиям окружающей среды. Наконец наступает момент, когда оптимальным решением этой задачи оказывается то, что мы называем сознанием.

Жизнь относительно распространена во Вселенной, хотя для её возникновения и требуется совпадение невероятного количества случайных событий. Вероятность же появления разумных существ близка к нулю. Во всей Вселенной бывает чуть более двадцати восьми триллионов очагов жизни и порядка одного-трёх очагов разума. Мы нашли планету, на которой за миллион лет до нас появились носители сознания. Они были очень похожи на нас, только дышали с помощью клапанов на шее, имели чешуйчатые хвостики и две пары молочных желёз. К сожалению, на планету свалился астероид. Они тогда ещё даже осёдлый образ жизни не начали вести. Так мы и остались одни на бесконечность.

– А третья планета? – не выдержал я.

– Ну, их не обязательно должно быть три. Вообще, не очень важно, сколько будет во Вселенной цивилизаций. На содержание основных проблем это никак не влияет. Дело тут не в количестве… Но о чём я?

Флейтист посмотрел на меня, ожидая подсказки. Я не знал, как ему ответить, и вместо этого попытался улыбнуться. Улыбка мне не очень удалась.

Спустя, возможно, час, он заговорил снова.

– Обладание разумом приносит человеку не только преимущества в борьбе за существование. Не обходится без издержек. Эволюция снабжает нас избыточным разумом. Незначительной его доли вполне достаточно для эффективного выполнения нашей биологической программы.

Однако способность находить и анализировать причинно-следственные связи заставляет человека задуматься как о причинах, так и о целях установившегося порядка вещей. К тому же выясняется, что возможности нашего воображения намного превышают реальные возможности организма. Это порождает эмоциональную неудовлетворённость, которая, вкупе с сильнейшим чувством беспомощности перед огромным неблагосклонным миром, вынуждает человека искать равновесия и оправдания.

Так рождается религиозное сознание. Постепенно оно достигает наивысшего развития в религиях спасения и освобождения, а также в идеалистической философии. Сознанию приписывается отдельное от тела и к тому же бессмертное существование, основной признак которого – свобода от земных неудобств. На этом сходится подавляющее большинство мыслителей религиозного толка. Некоторые также полагают, что имеет место трансцендентное развитие сознания, достижение всё новых уровней совершенства. Среди критериев совершенства фигурируют освобождение от причинно-следственных связей, приближение к Абсолюту, слияние всего сущего и его совокупное и бесконечное претворение. Ну, и другие вещи в том же духе, конечно.

Но по мере развития технологии и научных представлений о мире религия в целом становится всё более формальной или направленной на достижение психологического комфорта. В то же время полный отказ определённой части человечества от идеалистических концепций кладёт начало новым поискам равновесия и оправдания бытия. В конце концов, становится, очевидно, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих и сказку нужно сделать былью.

Человеку кажется, что он прекрасен, вечен и всемогущ? Значит, он и должен быть таким. Мы решаем, что целью прогресса нашей цивилизации должно стать воплощение в жизнь идеалистических представлений. В несколько модернизированном виде, конечно.

Когда это становится ясно, расселившееся по Солнечной системе человечество находится в состоянии тотального расслоения. Большая его часть обитает в условиях искусственной природы на Земле. Эта часть всё ещё существует в рамках сложных культурных комплексов, в условиях невежества, взаимной вражды и бегства от реальности. В то же время вне пределов Земли возникает так называемая “объективная” или “выхолощенная” культура, всецело направленная на ликвидацию ограничений, сковывающих человека как форму материи. У этой части человечества вдоволь своих изъянов и проблем. Тем не менее она достигает реальных успехов и отличается последовательностью, доселе человечеству не свойственной.

Через несколько тысяч лет сознательной и бескомпромиссной эволюции Бог становится реальным фактом. Мы сами исполняем его обязанности. Мы создаём и обретаем смысл бытия, бессмертие, бесконечную протяжённость, свободу от закона причины и следствия. Мы обретаем свободу воли. Всё это возможно благодаря тому, что картина жизни Вселенной, которая была здесь изложена, сродни географическим картам – они могут приближаться к действительности, но всегда остаются лишь её условным отображением.

Что ещё?.. К моменту создания Бога большая часть человечества всё-таки успевает деградировать, выродиться и самоуничтожиться. Многие миллиарды людей, жившие на Земле со времени обретения человеком сознания и вплоть до появления Бога, могут быть спасены лишь косвенно. Мы моделируем их. Мы можем создать заново абсолютно все формы, принимаемые материей между двумя полюсами мироздания. Но поскольку здесь явно отсутствует преемственность, мы не собираемся восстанавливать всех когда-либо живших людей. Мы действуем избирательно. На основе ряда критериев.

– Но я же не умер! – возмутился мой дымящийся здравый смысл.

– Разве смерть имеет значение? Мы выбираем такой финальный момент, после которого человек начинает утрачивать ориентацию на расширение сознания.

– Значит, со мной в горах ничего не произошло?! А как же…

– Если тебе будет удобней, можешь думать, что с тобой вообще ничего не произошло до того момента, когда ты оказался в галерее. Твой же первый вариант жил и умер миллион лет назад.

– Как? Как он жил? Как он умер? – Я даже привстал.

– Разве тебе интересно? – безучастно спросил флейтист, срывая уже десятую травинку.

Мне действительно не было интересно. Я улыбнулся, на этот раз удачно.

– Зачем же мне все эти воспоминания? Горы, сияние, галерея, голод, удушье…

– Всё могло быть иначе.

Я понял.

– Могло не быть ничего, – сказал я.

– Да. – Флейтист медленно кивнул. – Кроме того, для полноты картины всё-таки желательна непрерывность событий.

– Даже если они фиктивны?

– Разве твои воспоминания становятся от этого тусклей?

Я признал, что помню многие сцены из своей жизни как никогда ярко, словно я их только что пережил.

Наше окружение тем временем полностью переменилось. Мы всё ещё сохраняли сидячие позы, но под нами уже не было никакой почвы, только пропитанная сознанием бесконечность. Котловина исчезла. Одно лишь солнце неровно кружилось в не имеющем точек отсчёта пространстве. Я ощущал необременительную условность своего тела.

– А те люди в галерее? Кто они?

Флейтист промолчал, дав мне возможность самому ответить на этот вопрос. Когда я сделал это, у меня осталось только одна неясность.

– Но, какова же цель существования этого совокупного Бога, если прогресс цивилизации завершён?

И тут я впервые услышал, как флейтист издал короткий смешок.

– Ну, во-первых, на то он и Бог, чтобы в самом себе заключать в себе сразу причину, содержание и цель бытия. Скоро ты сам это переживёшь. А во-вторых, кто тебе сказал, что прогресс завершён?

Я смутился.

– Но… Разве остаются какие-то невыполненные задачи?

Выпрямляясь, флейтист ответил:

– Мы ещё не научились главной функции Бога. Мы должны сотворить Вселенную. Иначе кто же заставит пустоту и энергию существовать и уступать друг другу место?

***

… По моём возвращении весь Петербург целый месяц только и судачил, что о моей женитьбе на дочери турецкого пастуха. История, произошедшая со мной, передаваясь из уст в уста, обогащалась всё новыми невероятными подробностями. Пастух вскоре превратился в злого колдуна-магометанина, а число братьев Айше возросло до пяти, и каждый из них был сражён в кровавой схватке, стоившей жизни двум моим товарищам. После этого, согласно молве, Айше и я были схвачены местными жителями, которые ожесточились убийством их сородичей и осквернением их священных обычаев и уже собирались побить нас камнями, когда чудесное вмешательство самого генерал-губернатора избавило нас от столь печальной участи.

Дядюшка мой сперва растерялся, но после пришёл в совершеннейшее неистовство и стал грозиться, что откажет мне в наследстве, если я не отправлю свою “турецкую девку” обратно в горы. К счастью, познакомившись с Айше лично и узнав её гордый, но мягкий нрав, он скоро был совсем ею очарован. Тётушке почти не стоило труда уговорить его пожертвовать изрядную сумму на туалеты для Айше.

Тётушка также разыскала для моей жены лучшую француженку в Петербурге. Французский давался Айше много легче, нежели русская речь. Через каких-нибудь полгода она уже без видимых усилий беседовала с тётушками и другими дамами по-французски. С обоюдного согласия мы и дома перешли на французский, тем более что вскоре я получил место при русском посланнике в Швейцарии, и мы с Айше покинули Россию.

1999

Примечание

* Примерно метр девяносто. Человеческий рост в Российской Империи, как правило, обозначали в вершках поверх двух аршин.